Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Четвертого июня семьдесят второго года, в воскресенье, милиционеры посадили моего отца, мать и в какой-то степени меня, потому что Маша была на шестом месяце беременности, в самолет до Вены. С собой они могли взять по одному чемодану. В самолете рядом с отцом сидел Бродский. Его в аэропорт тоже привезла милиция. Я думаю, что в то воскресенье Бог должен был громко хохотать.

Он замолчал, сполз с подоконника и подошел к шкафу. Вытащил сигарету из кармана пиджака.

– Нальете мне водки? – попросила она, когда он возвращался к подоконнику.

– Нету. Кончилась.

– В России водка никогда не кончается. Вы должны бы это знать. Вы уж постарайтесь.

– Есть французский бренди и шотландский виски, а кроме этого только соки и какая-то пепси, – ответил он.

– Быть не может. Утром я убирала вашу комнату и проверяла мини-бар. Там должен быть польский джин и английский ром. Такие теперь времена. Польский джин – это недоразумение какое-то, а вот ром – пить можно. Он стоит там, рядом с томатным соком.

Он не стал возвращаться на подоконник.

Протянул ей бокал и сел на пол около ее стула.

– Маша, отец и Бродский вышли в этой Вене, чувствуя себя словно заблудившиеся в пустыне безумцы. Бродского встречали какие-то люди с пейсами. А Машу и моего отца никто не встречал. Они четыре дня болтались в аэропорту. Ни мой отец, ни Маша в Израиль не хотели. Больше всего они хотели обратно в Ленинград.

Но евреи не любят, когда у других евреев нет дома и об этом пишут в газетах. Особенно если пишут по-немецки, а еще более особенно – если об этом пишут по-немецки в Австрии.

Какой-то смущенный и огорченный этим фактом российский еврей оплатил два билета на самолет до Венеции. Поэтому я родился там. Этот город, несмотря на свое постоянное медленное умирание, моим родителям понравился. И Бродскому, по удивительному стечению обстоятельств, тоже. Может, потому, что она немного похожа на их Ленинград. Каждую зиму Бродский приезжал на Рождество в Венецию, которую любил больше всего именно в это время года. И каждый раз навещал моего отца и Машу. И меня. Дядя Йося никогда не забывал того рейса в июне семьдесят второго. Так же, как никогда не забывал о нем мой отец. А потом Бродский получил Нобелевскую премию. Я был еще слишком молод, чтобы оценить этот факт. Да и потом, откровенно говоря, литература меня никогда особо не интересовала. Мой отец ничего мне об этом не рассказывал. Узнал я это все только на кладбище. Во время похорон дяди Йоси, у его могилы. У нас, в Венеции, на Сан-Микеле… И да, это была Ахматова. Если вкратце.

Они помолчали, а потом она дотронулась до его руки и поцеловала его в щеку. Он встал с полу и лег на постель.

– Я очень устал. Спал всего несколько часов, – сказал он тихо.

Она укрыла его одеялом и вышла.

Через две недели он снова прилетел в Гданьск.

Поляки знали, что он хочет остановиться в «Гранде» и чтобы ему зарезервировали номер 414.

Когда на следующий день утром он услышал стук в дверь, то почувствовал возбуждение и волнение. Он хотел ей рассказать, что думал о ней в самолете до Варшавы, а потом – и в самолете до Рима, что у нее красивые глаза, когда она улыбается, и что он помнит прикосновение ее руки. А также хотел извиниться за то, что, как идиот, заснул той ночью, и признаться, что хотел увидеть ее перед отъездом, но не мог нигде ее найти, хотя и обошел все этажи, заглядывая во все открытые комнаты, около которых стояли тележки. А еще хотел бы узнать, как ее зовут, потому что думать все время о ком-то, чье имя тебе неизвестно, это трудно и как-то грустно. И вообще он хотел бы узнать о ней как можно больше, а еще лучше узнать все.

Когда наконец он открыл дверь и увидел ее – в той же самой белой блузке, онемевшую, но с радостью в глазах, – он забыл все, что собирался сказать. Он просто вышел за порог, склонил голову и поцеловал ей руку. Он помнит, что некоторое время они разглядывали друг друга молча.

– Я о вас думал. Почти все время…

* * *

Вечером она повела его на прогулку по пляжу. Рассказывала о своем восхищении Бродским и Ахматовой, говорила о Сибири, о Санкт-Петербурге, в котором студенткой провела несколько месяцев, и о том, что до сих пор многие люди – такие, как его мать, например, – называют этот город Ленинградом. Говорила и о Польше, которая иногда ее восхищала, а иногда пугала. Вспоминала о книгах, которые любит, и о музыке, которую слушает. Она хотела, чтобы он как можно больше рассказал ей о Венеции, которую она знала как свои пять пальцев благодаря Бродскому, хотя никогда не была в этом городе. Она спрашивала, почему он выбрал профессию архитектора и какое чувство рождается, когда рисунок на чертежной доске вдруг становится настоящим зданием, и каково это – стоять перед таким зданием, чувствуя гордость, как писатель, который берет в руки свою изданную книгу, или, может быть, печаль, что уже ничего нельзя исправить. Она рассказывала о своих друзьях из Новосибирска и своих планах. Она даже словом не обмолвилась о мужчине – ни в России, ни в Польше, о мужчине, который имел бы для нее какое-нибудь исключительное значение. Он вспоминал об этом вечером в номере, когда совершенно не мог сосредоточиться на делах.

Первый раз с самого начала проекта он не хотел уезжать из Польши. Он был очарован этой девушкой. Он не мог сказать, когда именно влюбился в нее и, вместо того чтобы просто думать о ней, вдруг стал тосковать по ней, как пылающий страстью мальчишка. Это тогда он начал читать в самолетах стихи. Он помнит, что однажды даже выучил для нее стихи наизусть. Он засыпал тогда рядом с ней в 414-м номере, обняв ее плечи и прижавшись к ее ягодицам, спрятав лицо в ее волосах и держа руки на ее груди.

В Гданьск он прилетал теперь так часто, как только мог. Ему удалось убедить шефа, что крайне важно наблюдать за объектом в Польше и что, если лично не следить за всеми нюансами, может повториться ситуация с французами. Он постарался, чтобы его включили в проект в Калининграде, где их фирма участвовала в качестве соинвестора в строительстве портовых сооружений. Обычно он всеми

силами отбрыкивался от подобных скучных объектов, поэтому его участие в калининградском проекте вызвало огромное удивление у всех его коллег. А он заинтересовался этими сооружениями исключительно потому, что от Калиниграда до Сопота всего неполных двести километров. Он брал машину, ехал к ней, они занимались любовью, набрасывались друг на друга, едва успев запереть двери, никогда не успевали добраться до постели. Потом они до рассвета разговаривали, обнимались и касались друг друга. Он засыпал на два, три часа, а утром, после завтрака, который он заказывал в номер, они снова занимались любовью.

Был ее день рождения. Ей исполнялось тридцать лет. В Варшаву он прилетел еще накануне, ранним утром ехал в автомобиле в Гданьск. Он бросил все срочные дела и в полдень появился в отеле. Он никогда не забудет тот крик радости, который услышал, когда позвонил ей и сказал, что хочет обнять и поцеловать ее, а потом, стараясь не выдать свое возбуждение, как бы случайно спросил, могли бы они это сделать вечером. Она ответила, что будет его ждать в скайпе с восьми и что покажет ему свое новое платье, а может быть, даже новое белье, которое купила себе в подарок для него. И если он вдруг захочет, она его попросит, чтобы он это белье с нее быстро снял. Услышав это, он уже не мог сдерживаться и сообщил ей, что находится в «Гранде» и что будет ждать ее в баре на первом этаже. Она тогда сначала закричала от радости, а потом расплакалась.

Он вышел из отеля. На ближайшей площади нашел цветочный магазин, выбрал самые белые цветы. Из Венеции он привез для нее все книги Бродского, изданные на итальянском языке. Между страницами он положил копии черно-белых фотографий, на которых был он, дядя Йося, его отец, а на некоторых и мать, которую она, конечно, хотела увидеть.

В новом платье она выглядела потрясающе. Он был уверен, что сегодня на ней под этим платьем вообще нет белья. Он отдал ей цветы, она в ответ не поцеловала его, и он отнесся к этому с пониманием: она тут работала, а он был гостем. Потом она вставила цветок себе в волосы. Языком он дотронулся до ее уха. Почувствовал, как она дрожит. В баре оставаться ему совсем не хотелось. Он хотел пойти с ней в номер наверху немедленно. Когда освободился столик, она взяла его за руку. По дороге она задержалась около какой-то молодой женщины. Они сели, она взволнованно рассказывала ему о преобразившемся бродяге – он слушал не особенно внимательно. Он просто смотрел на нее. Она была невероятно прекрасна, когда что-то увлеченно рассказывала.

Потом, поздно вечером, уже в комнате, она лежала, обнаженная, на постели и читала ему вслух Бродского по-польски. Ее акцент был таким милым – как у маленькой девочки, которая первый раз читает учебник. Он оделся и под каким-то предлогом спустился в ресторан. Такая у него была договоренность с администрацией отеля: он лично должен был дать знак, когда нужно будет прийти с тортом и свечами.

Когда он вернулся в номер, она сидела на подоконнике и курила. Молчала. Вскоре двое официантов внесли в номер торт. Она спустилась с подоконника и, не вынимая сигареты изо рта, задула свечки. Она плакала. Он подумал, что у нее случился приступ ностальгии по этой ее Сибири – она часто говорила, что никогда от этой ностальгии не избавится. Особенно в последнее время, когда он уезжает, ей каждый раз все труднее с ним расставаться. И она предпочитает тосковать по Сибири, чтобы не тосковать по нему. Потому что она заметила, что эта тоска, с тех пор как она полюбила его, причиняет ей меньше боли, чем тоска по нему.

В эту ночь они не разговаривали. Она вышла из ванной, когда он уже спал. День был очень долгий: он выехал из Варшавы, когда еще было темно.

Разбудил его странный звук. Он поднял голову и посмотрел на часы под телевизором. Наклонившись, одетая в свою белую блузку и синюю юбку, она пылесосила ковер в номере.

Она подняла голову, выключила пылесос и поставила две бутылки с минеральной водой рядом с телевизором.

– Когда ты вчера пошел за моим именинным тортом, звонила твоя жена из Венеции. Я вообще-то никогда не отвечаю на звонки телефонов гостей этого отеля. Но вчера ночью я подумала, что это можешь быть только ты. Поэтому я взяла трубку. Твоя жена была, кажется, очень удивлена, что в твоем номере в такой поздний час находится какая-то женщина. Я ее успокоила, что я вовсе не женщина, а просто уборщица и что как раз готовлю постель для гостя нашего отеля. Это ее вроде бы убедило, потому что она попросила меня, чтобы я оставила тебе сообщение: она купила билеты на самолет в Индию для вашего отпуска в августе. А в конце разговора она просила, чтобы ты ей позвонил, потому что у нее какие-то проблемы с кредиткой. Ты позвони ей, а то она сильно волнуется…

Она вытащила шнур пылесоса из розетки и вышла, тихонько закрыв за собой дверь.

Дед пастора Максимилиана фон Древнитца был эсэсовцем и убивал людей в концлагере Штутгоф, в Западной Пруссии, в 36 километрах от Вольного города Гданьска, на западных подступах к городку Штутово. Дедушка Вильгельм, так же как и его внук Максимилиан, и отец Максимилиана, Гельмут, был глубоко верующим человеком, истинным христианином. Каждое воскресенье он причащался тела Христова и каждый вечер в своей квартире на территории комендатуры лагеря возносил молитвы, стоя на коленях перед распятием на стене спальни. Доктор Максимилиан фон Древнитц, пастор из Тюбингена, хотел понять, почему его дед молился вечером за души умерших, а на следующий день убивал людей.

Поделиться с друзьями: