Граждане
Шрифт:
— Хорошо, что ты пришел, Ежи. Мы с тобой так давно и хорошо знаем друг друга, что я не буду щадить тебя. Да и себя щадить не буду. В данном случае это было бы одно и то же… — добавил он тише, вертя стетоскопом.
— Значит, ты допускаешь возможность… — с усилием выговорил Моравецкий, едва шевеля губами.
Стейн кивнул головой. Комнату заливал золотистый свет мартовского дня, отражаясь в никелевых частях мебели и в инструментах. Из-за двери доносился голос дежурной сестры, объяснявшей кому-то, что доктор сейчас занят. Несколько секунд у Моравецкого были словно парализованы мысли и воображение. Он не мог себя заставить додумать до конца то, что услышал.
— Значит, — выговорил, наконец, Моравецкий, — операция не удалась?
— Слушай, — голос Марцелия звучал теперь твердо. — С самого начала мы ничуть не обманывались. Я сделал все, что мог. За те несколько тысяч лет, что существует медицина, большего сделать никому не удавалось. Не думай, что где-нибудь в другом месте можно было бы ее спасти. Нигде, ни на какой географической широте!.. Раньше говорили: «божья воля». Ты неверующий, знаю. Но в таких случаях остается только философия. Найди опору в самом себе, в том, во что ты веришь, что считаешь подлинным смыслом жизни. Я мог бы утешать тебя по-иному, но не хочу. Я и себя, будь я на твоем месте, утешал бы именно так, а не иначе, понимаешь? Я не просто врач, я врач-партиец.
— Он отвернулся к окну и как будто в сердцах забарабанил пальцами по лакированному столику.
Спасибо, Марцелий, — тихо сказал Моравецкий. Он все еще не вставал с места. В очки ударял слепящий свет из незанавешенного окна, и он медленно закрыл глаза.
— Философия мне не поможет, — сказал он. — Так в самом деле нет никакой надежды?
Стейн не ответил.
Хозяин ларька, опершись на прилавок, наблюдал за Моравецким, вероятно, от скуки — его ларек в эти часы обычно пустовал. Только позднее, когда в больнице кончался прием, торговля шла бойко. А сейчас здесь, кроме Моравецкого, был еще лишь один посетитель, отец новорожденных близнецов. Он по временам выходил из своего оцепенения только затем, чтобы заказать стопку водки.
— До войны я был сержантом, — сказал хозяин, ни к кому не обращаясь, — а теперь кто? Докатился!
Видимо, пробуя развлечь Моравецкого, он стал рассказывать, как заведовал столовой в немецком лагере для военнопленных под Бременом. Обращаясь к Моравецкому, он называл его «пан начальник».
— Здорово, хозяин! — поздоровался кто-то, входя в будку. В открытую дверь ворвались струя холодного воздуха и тарахтение телег под мостом.
— Тебе какой, сильно действующей? — усмехнулся бывший сержант. — Вас, пан начальник, я не уговариваю. — Он сочувственно покачал головой.
— Налейте и мне, — сказал Моравецкий.
В четверг приехали Тшынские — сестра Кристины, Неля, с мужем, юрисконсультом Польского национального банка в Познани. Они остановились в гостинице «Терминус» на Хмельной. Альфред Тшынский был вызван в Варшаву на совещание, а так как Моравецкий недавно написал им о болезни Кристины, то приехала и Неля.
Моравецкому не нравился Тшынский, но он встретил их с чувством, похожим на облегчение. Только сейчас он понял, как трудно ему выносить свое одиночество.
— Ах, как ты опустился! — покачала головой Неля, увидев его.
А Моравецкий кротко ей улыбался, стараясь скрыть ужас, который вызывало в нем ее сходство с Кристиной. Неля была моложе, но такая же стройная, темноглазая, с удивительно пышными волосами, собранными в тяжелый медный узел высоко над затылком. Ее и Кристину можно было принять за близнецов. Неля говорила «Ежи, прошу тебя…»
совсем так, как Кристина, и часто, хлопоча на кухне, звала его голосом Кристины: — Ежи, чай на столе! — В первые минуты Моравецкому было страшно, но потом он открыл, что ему это не больно, напротив, — он с нежностью и волнением вслушивался в голос Нели.Бывало это, однако, только в те короткие часы, когда он возвращался из школы или больницы, и с него словно спадала неизъяснимая тяжесть, которую он нес на себе весь день, как упряжь. Приходил домой без сил, опустошенный, и его хватало только на то, чтобы сидеть и следить из-под очков за движениями Нели.
Раз вечером он увидел на ней голубой в клетку фартук Кристины. Он внимательно приглядывался к Неле в тихом ошеломлении, но без всякой досады. «Ну, что же, — говорил он себе, — ведь она ее сестра». Он был привязан к Неле, до замужества она жила с ними, и Кристина очень ее любила. У Кристины были такие же глаза: широко расставленные, темно-карие с зеленоватыми крапинками. «Были? — в испуге спохватился вдруг Моравецкий. — Но ведь, она жива, она лежит в клинике, недалеко отсюда! Смотрит на меня, видит меня… Вот завтра пойду и увижу ее глаза». По временам ему уже достаточно было этого одного: знать, что в ближайшие часы Кристина еще будет, ее можно увидеть, коснуться ее. Надежды на другое у него уже не было.
Уроки в школе стали в это время для Моравецкого убийственно тяжким бременем, усилием, которое он делал над собой каждый день в состоянии оглушающей, слепой душевной боли, со стойкостью подвижника, не разрешая себе ничем выдать свою муку. Он приходил первым и в пустой еще учительской раздевалке здоровался с Реськевичем. Когда нужно было взять на себя добавочные часы, он никогда не отказывался. Он работал, как исправный автомат, смутно понимая, что стоит ему раз выйти из навязанной себе самому колеи, как он не сможет уже сохранить мужества и человеческого достоинства.
И он изо дня в день, здороваясь и прощаясь, пожимая руки учителям, толково отвечал на вопросы о всяких повседневных делах, даже заставлял себя улыбаться. На уроках он теперь чаще всего не рассказывал, а повторял с учениками пройденное: за час успевал вызвать к доске трех, четырех или пятерых и основательно проверял их знания, не ставя отметок. В перерывах между уроками обычно сидел в библиотеке и просматривал домашние работы учеников. С тех пор как Кристину оперировали, он брился ежедневно.
Весть об аресте Дзялынца Отделом государственной безопасности дошла и до него. Месяц назад она потрясла бы его, теперь же он выслушал ее с каменным спокойствием. Он крепко держал себя в узде. Глубоко на дно души столкнул все, чем жил до сих пор, и крепко утрамбовал его там. Теперь он с упорством маньяка берег то последнее, единственное, что в нем осталось, — он не сумел бы даже назвать его.
Об аресте Дзялынца он узнал случайно в учительской. Перед первым уроком Шульмерский демонстративно обратился к панне Браун:
— Коллега, мы собираем деньги на передачу профессору Дзялынцу, которого увели из дому. Не хотите ли участвовать в нашей складчине? У несчастного нет ни семьи, ни близкой родни.
Говоря это, Шульмерский посмотрел на Моравецкого, который вынимал из портфеля тетрадки одиннадцатого класса «А». В учительской наступило молчание. Моравецкий ощущал на себе назойливый взгляд математика. Но он и бровью не повел. Услышал уклончивый ответ панны Браун. Она скоро вышла, и он остался наедине с Шульмерским, не спускавшим с него глаз.