Гремучие скелеты в шкафу Том 2
Шрифт:
Женя меня узнаёт; тут и Пугачева поднимает глаза, не снимая очков. Картина Репина «Не ждали» в мимолетном варианте. «Алла больна, — озабоченно говорит Женя, — простуда». Вижу. Я очень рад, потому что не ожидал их встретить уже здесь. Думал, они полетят до Киева, а там — вдоль Днепра на «Волге». Ан нет, АН-24. Пугачева выбирает место у самых винтов, чтобы видеть, как будет убираться и выпускаться шасси. На взлете это колесо просто завораживает: бьется на своих рессорах, как живое, и силится взлететь. «Я ему помогаю». — Она по-детски улыбается. Дружно поддержанное колесо уже блаженно зависло в воздухе. В ряду за нами возится младенец по имени Артем. Факт попадания между двумя Артемами воодушевляет Аллу Пугачеву. Ей нравится это имя. (Вообще она верит в приметы и любит число 13. Подробнее об этом в конце хроники.)
Промежуточная посадка на гостеприимной земле Брянщины. Пассажиры исчезают в аэровокзале, мы втроем по командирскому блату разминаемся под крылом самолета. Не тут-то было; мощный окрик: «Всем немедленно в здание!» Направляемся. Видя это, худощавая гражданка начинает греметь ключами: «Запираю дверь!» «Запирай,
«Наверное, не узнала?» — «Как же! Именно узнала. Некоторым доставляет принципиальное удовольствие показать, что ты им не звезда». (Вспоминается пресловутый эпизод в Доме литераторов, когда вахтерша до того не хотела пускать Пугачеву на званый ужин, что оторвала рукав у шубы.) Сделав затяжку, она неожиданно меняет сарказм на милость: «А что? Правильно. И я бы так стояла. Бедная женщина, сколько тут за день перед ней проходит…» Реакция людей на Пугачеву разная, но всегда ненормальная. Большинство напряженно глазеет с дистанции. Некоторые, обязательно испуганно улыбаясь, просят автограф. Третьи сохраняют равнодушие с такой силой, что у них скулы сводит. Вот нетипичный случай. В двух шагах от нас застывает дядька. Он пьян. Мечтательно улыбаясь и покачиваясь, смотрит на Пугачеву, молчит. В Жене постепенно нарастает агрессивность. Туг Алла сама шагает навстречу дядьке и протягивает ему руку. Обстоятельное рукопожатие, и он уже медленно удаляется.
…Редкая птица долетела-таки до срединного течения Днепра. Г. Черкассы. За железными прутьями ограды аэродрома немало сотен любопытных зрителей, на летном попе — особы приближенные. Танцевальное трио «Экспрессия» (Боря Моисеев, Лариса, Люда) и режиссер фильма Юра (Г. Э.) Юнгвапьд-Хилькевич. Юра снял уже много фильмов (самые известные — «Опасные гастроли» с Высоцким и «Пора-пора-порадуемся…»), которые большинство ругает, а я ни одного не видал. Допускаю, что в картинах, гм, не все удалось, но сам по себе Хилькевич просто замечательный. Пятьдесят лет, но живой и увлекающийся, как мальчишка. Располагает к себе. Он совсем не пьет, но тут, у трапа, подхватив за локоток Аллу Борисовну, он очень похож на брянского дядьку: та же блаженная улыбка на устах.
Гостиница «Октябрьская». Здесь, в конце коридора второго этажа, происходит наше воссоединение с недавно проснувшимся Юрой Чернавским, композитором фильма. Он хорошо знаком танцующему народу по популярному циклу «Банановые острова». Чернавский любит три слова. Существительное «фишка» (объект творчества; конкретное значение зависит от контекста или понимается интуитивно). Прилагательное «чумовой» (или просто «чума» — нечто замечательное, необычное, поражающее воображение). И глагол «рулить» — добиваться желаемого эффекта. Денно и нощно Юра рулит фишку, чтобы была чума. Он пишет заводную электронную музыку. И у него получается как ни у кого. (Талант.) Юра сам под стать своим компьютерным песням: очки загораживают пол-лица, движения в стиле Буратино и медленно-скрипучий голос. Рулеж его настолько заразителен, что он ненасильно втянул в это дело и Пугачеву, и меня, и вот Хилькевича. Юра — мой сосед по номеру. Вид на Днепр, шикарные песчаные отмели и лежащие на них черные железные трубы. Чумовая натура.
Но мы едем вечером на другую натуру, хотя и похожую. Турбаза (на табличке у ворот буква «т» переправлена в «д») Сокирно на берегу той же реки. Сосны, пляжи, идиллический домик героя фильма, художника. Пугачеву сегодня не снимают, просто показывают здешние прелести и поднимают боевой дух съемочной группы. Насморк и кашель. Ее силком сажают на стул перед иллюминированным кинопейзажем и обкладывают пледом. Надоело, идем гулять. Чуден Днепр… В тихой воде (шагов семь от берега) стоит телефонная будка, ожидая своего участия в очередном эксцентрическом эпизоде. Фотографы щелкают даже в темноте. Домик на пригорке в зловещем зареве софитов; похоже, что враги жгут родную хату. «…Я не видел фильма „Женщина, которая поет"». — «Зря, зря». — «Говорят, он совсем плохой». В этом месте Пугачева устало возмущается: «Я говорила всем — фильм не плохой и не хороший. Он музыкальный. Снят, кстати, по тем временам отменно. Я бы с удовольствием посмотрела его сейчас». — «Да, он уже созрел для ностальгии. Почти классика». Содержательный разговор прерван атакой красивых детей, любовно отобранных Хилькевичем для своей картины. «Тетя Алла, — они прыгают вокруг, как мячики, — нас сюда послали, чтобы вам не было скучно». Чумовые… галдят без умолку, и очень забавно: «Вон летит разноцветный самолет!», «Дениска развел маленький огонь на большом пространстве», «У насесть ваша пластинка „Зеркало от души"…» Мне нравится, как тетя относится к детям — без умильности и лубочной ласки («Алла Пугачева и дети» — сюжет для базарного панно), а вполне серьезно. «Разноцветный самолет— какой образ! Кто бы из нас, взрослых, такое придумал?» Непринужденно общаясь с коллективом, идет обратно к горящей хате. «Не растеряла еще все школьные навыки…» Оказывается, А. Пугачева полтора года работала учительницей пения.
Полночь. Ужин. Вареная картошка с селедкой. Выбор Пугачевой. Уверяет, что любит. (Верю.) Еще говорит, что нет денег. У себя в номере — Чернавский и Арунас Сторпиршгис, исполнитель главной роли в фильме. «Она настоящая актриса. Не знаю больше никого на эстраде, кто не боялся бы выглядеть некрасиво». Юра: «Она творческий человек». Я: «Ее нелегко понять».
С утра пораньше на дурбазу. Время разговоров для Аллы. «Тебе, как корреспонденту (люблю эту кличку. — А. Т.), должно быть интересно: я недавно получила письмо от одной давней
поклонницы, Наташи. (Я ведь вообще все письма читаю, только отвечать не могу, хоть и обижаются.) Так вот, она пишет: вы, Апла, раньше были интересная, а теперь стали таинственная. Это она очень тонко подметила (вам бы, журналистам…) — раньше я была откровеннее, я пела про себя и поэтому была им интересна, была им близка — как женщина, такая же, как они… Теперь другое время, и этого нет. Пою какими-то иносказаниями… Но понять можно. Пережидаю». Чернавский — говорит долго, но речь его сводится к: «Чего пережидать, Алла?! Надо делать то, что хочется, рулить современную фишку. А народ оценит!»Иронизируя над бескомпромиссным композитором («Чернавский смешной, его надо беречь. Он напоминает мне мою ВИА-молодость…»), Пугачева рассказывает байку о Боре Баркасе. «Мы познакомились на какой-то даче. Просыпаюсь утром, слышу: кто-то читает стихи. Смурь. Выхожу, стоит этот: волосы ниже плеч, очки разбитые. Ты кто такой? — спрашиваю. Он отвечает: поэт. Какой еще поэт?! Отвечает: народный…
Я уже собиралась бросить петь: жизнь не устроена, маленький ребенок. Туг подвернулся этот „Золотой Орфей", и я решила попробовать в последний раз: будь что будет. Выбрали песню „Арлекино", и я пригласила нескольких текстовиков: Онегина Гаджикасимова, еще кого-то из профессиональных песенников… И вспомнила про этого „народного поэта" — дай-ка, думаю, его тоже. И он написал тогда прекрасный текст, благодаря которому я и состоялась. Да… Но не о том речь: про Борю Баркаса я забыла, но вот однажды — звонок в дверь. Стоит молодой человек, такой аккуратный, стриженый, при галстуке. „Так, — спрашивает, — текстовочками не интересуетесь?" Стишки предлагает такие красивые. Только по очкам его и узнала…»
Эх, да кто без греха? Выходили ершистыми, а потом сглаживались. Мало ли начинало «народными», а заканчивало «заслуженными»? А сама Пугачева?.. Нет, если кто и позволил себе роскошь пронести «чуму» сквозь годы, то это именно она. (Пожалуй, еще Градский. Но он, что называется, мужик, ему легче.) «Бей, милая!» — как писал в свои лучшие времена Вознесенский.
Так, отличный костюмчик сообразила себе для съемок тетя Алла. Красное… э-э… трико (рейтузы? колготки?), белые сапожки, красный шарф, белая майка с собственным изображением (шведский импорт), серый пиджак. Песня «Робинзон». Неоглядный кордебалет (сотни две отобранных Хилькевичем по «фактурному» признаку черкасских учащихся) вяловато повторяет движения Бори Моисеева. Пассивность хлопцев и девчат истомила Пугачеву. Она выскакивает на плац сама и показывает, как надо танцевать.
Дубли, дубли. Солнце. Как на пляже. Очень милая обстановка на площадке. Хилькевич — самый не нервный, заботливый и культурно изъясняющийся режиссер из всех, работу которых мне приходилось наблюдать. Много гарных дивчин в шляпах и гетрах (балет) курсирует в разных направлениях. Но сердце отдано одной. Вот она сидит в антракте между дублями на впечатанном в траву стуле. Смотрит ни на кого. Вокруг нее вакуум, заполняемый только щелчками фотоаппаратов. Это то, что Пугачева так любит называть «публичным одиночеством». Не уверен, что она себя чувствует прекрасно, но ей очень идет. Не смею потревожить-с… Один робот Чернавский может неделикатно вломиться в Храм Уединенного Ожидания. Съемки занудны; дурацкий «Роби-Роби-Робинзон» навяз в ушах даже у меня, хотя я слушаю в основном свой «уокмен»; от массовки исходит дух камамбера. Тогда я еще не знал, чего ожидала всеми фибрами в эти минуты затишья Апла Пугачева. Она ожидала команды снова начать работу… Это однажды я привлек к себе излишнее внимание, мне стало заметно не по себе, что Пугачеву позабавило. «А, вам-то нравится быть в центре, чтобы все глазели и снимали», — проворчал я. «Нет, просто я привыкла.
Вообще не нравится. Я лучше буду работать, сколько угодно работать — только не влипать в эти ситуации. Публичного одиночества…»
Здесь я нечаянно отошел от жанра хроники… Итак, мы поехали обедать. Недалеко. Уставшие и голодные, все едят молча. Непривычно. Женя Болдин скаламбурил: «Обед молчания!» Тут начинает выступать растроганный Хилькевич. Он давний поклонник. Он сам бы побежал за автографом. Он слышал о ней столько ужасов. Что с ней невозможно работать. Что она груба, резка и обидчива. Все ложь, обман: она покладиста и восхитительна, и поднимем бокалы… (Пьет сок.) В ответной речи Пугачева сказала, что да, она может накричать, потому что сама привыкла работать и не терпит халтуры. Но она видит — Хилькевич тоже хорошо работает. А какие могут быть обиды среди людей, работающих с одинаковой отдачей? (Пьет из рюмки.) Финал: Пугачева в столовой на раздаче автографов.
Возвращаемся на закате. Должны быть съемки у интригующей телефонной будки. Кордебалет отпущен. Осветители возятся с аппаратурой, мы мнемся на вчерашнем песчаном пятачке. (Дети спят?) Плывут пароходы, не салютуют Пугачевой. (Знали бы они…) Она курит, Чернавский курит, мы разговариваем. Магнитофончик висит у меня на шее, ноя ничего не записываю. (Я предупрежу, когда нажму красную кнопку. Это будет послезавтра.) И ничего не стараюсь запомнить. Но что-то все равно запоминается. «Я всем нужна. Все спешат, спешат использовать меня. Так, сяк. И никто не хочет меня узнать. Нет времени, нет желания меня узнать. Никому не нужно меня понимать». Чернавский тверд к игре чувств. Ухмыляется и протягивает руку: «Давай познакомимся. Я — Юра». Я — другой. Вот, думаю, паразит, один из мириадов мужчин и женщин, несложно использую Аллу Пугачеву. Интервью, статеечки, сумма прописью… А постичь, сукин сын?! Сумерки… Я смотрю на обворожительную (это факт) и печальную (так мне сейчас кажется) Аллу Пугачеву, и мне при этом хочется ее понять. И ужасно хочется, чтобы она поняла, что мне ужасно хочется ее понять.