Гроза над Россией. Повесть о Михаиле Фрунзе
Шрифт:
— А я? А как же я? — не вытерпел Батурин.
— Ты сменишь Фурманова в дивизии Чапаева. Там нужен комиссар, не уступающий ни в чем Фурманову. Кого же посылать, кроме тебя? Смелости, выдержки, принципиальности тебе не занимать, а Митяй, — Фрунзе по-особенному тепло произнес имя Фурманова, — нужен на новый пост в армии. Вызывайте его немедленно, Федор Федорович, — обратился он к Новицкому. — И Гамбурга не забудьте.
Воцарилось сосредоточенное молчание: каждый думал о новом походе, но каждый — по-своему.
«Бухарский эмир Сеид-Алим готовится к борьбе с Советским Туркестаном, а
«Между Самарой и Ташкентом пресловутая «туркестанская пробка». За Оренбургом железную дорогу перерезали армии Белова и Дутова. С боем придется вышибать эту пробку, иного выхода нет», — размышлял Новицкий.
«Быть комиссаром у Чапаева — ой нелегко! Сумасброд, грозящий расстрелом своим же товарищам по любому случаю, — это же не шутка. Но этот сумасброд — любимец армии. Я должен увидеть в Чапаеве его положительные черты, а не его бесшабашность», — думал Батурин.
«Куда иголка — туда и нитка. Я не могу оставить Зеленый Листок без присмотра. А в Ташкенте сейчас пропасть винограда, и персиков, и всякой снеди — есть чем кормить Михаила», — размышляла Софья Алексеевна.
И только сам Фрунзе думал о личных делах: живы ли в Верном мать, сестры, брат Константин? Может, схвачены атаманом Анненковым, о котором разведка доносит как об извращенном садисте. В сравнении с ним бешеный пес — милый зверь. При воспоминании о матери он опечалился. Уже шестнадцать лет он не видел ее и не может представить состарившейся. Мать всегда вспоминалась молодой, веселой, ясноглазой, доброй и была его незакатным нравственным солнцем.
У человека есть дивная способность — легчайшим напряжением воли уноситься к звездам и возвращаться в свое детство.
Его мысль летела во времени и пространстве, на него накатывались зеленые волны яблоневых садов Тянь-Шаня, перед ним мелькали скопления диких тюльпанов заилийской полупустыни, он слышал гортанные вскрики фазанов, видел горных козлов на кручах. В небе кружились орлы, по обрывам проползали пестрые змеи. «Змея достигает вершины ползком, орел — одним взмахом крыла» — в этом народном изречении заключены и правда, и символ.
— Ты что-то загрустил? — спросила Софья Алексеевна, положив руку на его плечо.
— Что ты сказала? — встрепенулся он. — Почему загрустил? Вспомнил маму, Небесные горы вспомнил, и страсть как захотелось повидать родное гнездо.
— Ты родился в Пишпеке, я — в Омске, между нашими гнездами лежит киргизская степь. Степь на тысячи верст, еще недавно пустынная, сегодня вся в крови. В свои родные места приходится пробиваться с наганом в руке, — задумчиво произнес Куйбышев.
Фрунзе разлил остатки коньяка по рюмкам, предложил тост за нового военного комиссара Батурина:
— Павел первым покидает Самару. Он раньше нас снова появится на линии жизни и смерти. Очень жаль расставаться, но ничего не поделаешь. Другого
комиссара для чапаевской дивизии нет...Батурин выпил коньяк, встал. Ответил:
— Приказ командира — закон для солдата. Но приказ боевого друга — не просто закон, а еще и вера в деятельную силу дружбы. Я горжусь, что буду исполнять приказ командующего, дружбу которого считаю самым значительным фактом моей жизни. А с Чапаевым мы столкуемся.
Уже несколько дней Уральск изнуряла жара: из прикаспийских степей дули суховеи, выжигая поля и бахчи. Жухла и осыпалась неубранная пшеница, обмелела река, рыбная молодь подыхала в гниющем иле. Даже ночью не было спасительной прохлады; люди укрывались в погребах, со страхом ожидая нового раскаленного дня.
Иосиф Гамбург спал в предбаннике, предварительно полив его стены водой — так легче переносилась парная духота азиатской ночи. Днем, когда было по горло работы, он, как это ни странно, чувствовал себя лучше.
Снабжать целую армию во время ее похода — дело тяжкое, малоблагодарное. Начдивы, комбриги, комиссары просят, умоляют, угрожают начальнику снабжения всеми возможными карами и требуют всегда больше, чем он может дать.
Четвертой армии предстояла операция по уничтожению белоказачьих отрядов генерала Толстова, и главную роль в ней играла чапаевская дивизия. Гамбург обеспечивал ее всем — от патронов до фуража.
«Обеспечить всем» Чапаева означало: вынь да положь не только это, но и то, чего нет и быть не может. Гамбургу же нужно было, отшучиваясь, доказывать Чапаеву неисполнимость его требований.
Лежа на влажной камышовой подстилке, он вспоминал недавнюю встречу с Чапаевым.
— Ты мне дашь все, канцелярская душа! А не дашь — поедешь драться с казаками, посмотрю, какой ты вояка...
Чапаев стоял посредине комнаты, ухватистый, красивый даже в несправедливом гневе своем. Выло в его тонком лице горделивое сознание своей значимости, пальцы, играющие на серебряном эфесе сабли, как бы предупреждали: «А ну поговори еще, повозражай самому Чапаю!» Несмотря на адову жару, был Чапаев в мерлушковой папахе и кавказской бурке.
— Вы бы хоть бурку сняли, Василь Иваныч. С нее же вода капает, — добродушно посоветовал Гамбург.
— И в самом деле сопрел, — Чапаев скинул бурку. — Ну а теперь, чернильная клякса, подавай патроны, снаряды, гимнастерки. Не дашь — вот те крест, пристрелю!
— Не посмеешь, Василь Иваныч... Я сейчас же Фрунзе телеграмму отобью. Хочешь отобью? Фрунзе за такое вымогательство по головке не погладит...
— Есть у него время заниматься жалобами какого-то интенданта. Я Чапаев, а ты кто? Тебя Фрунзе знать не знает и знать не захочет.
— Мы с ним старые друзья, Василь Иваныч. Еще по сибирской ссылке друзья...
Чапаев крякнул, расправил усы, присел на стул возле Гамбурга.
— Что же ты сразу не сказал? Ежели с Фрунзе в Сибири горевал, то извиняй за глупое слово...
Гамбург смотрел на розовеющее от зари окошко, и было ему легко и спокойно, и казалось, живая сцена встречи поднимается из глубины памяти, как воздушные пузырьки с речного дна.
— Эй, кто в тереме живет? — раздался за окном знакомый голос.