Гроза
Шрифт:
Я побрызгал водой в лицо сестрице, и она открыла глаза. Тотчас она принялась громко кричать о том, что убьет себя, бросится в Аксу, а отец утешал ее как мог, успокаивал.
— Возьми себя в руки, дочка, не плачь и не шуми преждевременно. На все воля аллаха, И волос не упадет с головы без его воли и колючка не вопьется в босую ногу.
В эту ночь я долго не мог уснуть, только в полночь забылся сном, как вдруг меня растолкала пробравшаяся ко мне Хумор. Она поманила меня выйти с ней на улицу, мы вышли и спрятались за ворох сухой кукурузы.
— В чем дело, Хумор, что ты хочешь? — спрашивал я, а она вместо ответа только всхлипывала.
— А у тебя было с ней что-нибудь… Ну… такое… тайное… — озабоченно спросил Ходжа-бобо. — Ну… взгляды, любовь, одним словом…
—
Хумор отдернула руки с моей шеи и оттолкнула меня.
— Ах, так… Значит, и ты туда же… Значит, правильно я надумала, как мне спасти моих родителей. Теперь я знаю как… А вы все думаете только о себе. Видеть не хочу никого из вас.
Она сделала попытку уйти, но я загородил ей путь.
— Хумор, сестра, возьми себя в руки. Что еще ты надумала? Что ты такое говоришь?
— Им не нужна дочь, а тебе не нужна сестра. А отцу моему нужно только богатство. Чтобы сгорело это его богатство! По горло сыта я всем. Не хочу! Надоело! Душа сама готова вырваться из меня. А вы все уходите, уходите, исчезните с глаз моих, видеть вас всех не хочу… Не могу! Не хочу!
Я испугался. Я не верил своим глазам, что такая прелестная, нежная, прекраснодушная, юная Хумор за одну ночь превратилась в исхудалое, болезненное существо. Я боялся произнести слово или хотя бы звук, да по совести говоря и не знал, что сказать. Но душа моя ныла, сердце болело, предчувствуя недоброе, ум мой догадывался, что она задумала что-то страшное. А ведь скоро наступит утро, — думал я, — и какое утро. Опять появятся слуги эмира и совершится насилие. Не помня себя, я закричал: «Хорошо, Хумор, давай руку, бежим отсюда, бежим скорее!»
В то же мгновение как гром раздался голос отца: «Стой, сукин ты сын!»
Оказывается, он все время стоял по другую сторону кукурузного вороха и слышал весь разговор, отец пошел на меня, а я стоял неподвижно. Не мог же я оставить здесь Хумор и убежать. Отец бил меня до тех пор, пока сам не выбился из сил, а когда из дому на шум выбежала мать, он набросился и на нее. Он бил ее, приговаривая: «Подберешь осиротевшего ягненка — жир в доме будет, подберешь осиротевшего ребенка — кровь в доме будет». Оказывается, правильно говорили шейхи в старину. А ты, — он обернулся ко мне, — уходи из этого дома, проклятый, чтобы я тебя больше не видел в наших местах». Он вытолкал меня за ворота, сопровождая пинками, словно собаку.
Хатам не мог рассказывать дальше. Его душили рыданья, плечи его тряслись.
— О, горе! — восклицал и Ходжа, — поражаюсь, как же ты носил до сих пор в своем сердце столько печали?
— Если бы вы знали, как прекрасна, умна и душевна была Хумор! Отец запер ее. Оказывается, дарованная богом красота унесла ее в могилу.
— В могилу?!
— Да, бободжан. В
самом расцвете лет.— О, аллах! Да что же ты тянешь? Говори скорее, жива Хумор или нет!
Вместо ответа Хатам покачал головой. Потом он продолжал:
— Когда я вспоминаю сестренку, мне хочется бросить все, порвать с этим миром и удалиться куда-нибудь в пустыню. А если я вспоминаю о ней в то время, когда несу на себе Додхудая, мне хочется сбросить на землю эту жирную горячую тушу. Скажите, бободжан, воздастся ли эмиру за гибель таких юных и прекрасных, как Хумор?
— Воздастся, дитя мое, воздастся… Рано или поздно, но воздастся. Говорят, по содеянному — воздаяние… Какой же оказалась судьба твоей сестренки?
— Ох, и не спрашивайте, бободжан… Сказать — язык не поворачивается, не сказать — душа горит… Чем больше вспоминаю, тем сильнее разрывается сердце… Я не смог спасти ее. Проморгал я, проморгал! Запоздалое сожаление! Вот где у меня жалость о сестренке! — Хатам горестно ударял кулаком по груди. — Как свинец осела она здесь. Не думайте, что я так и ушел после этого, как отец прогнал меня словно собаку! Я стал думать, как бы спасти сестренку. Безжалостный отец запер свою дочь в доме, я же следил за всем и выжидал момент. Но я ведь теперь был чужим для этого дома, был изгнан из него. Выжидая удобный момент, я проиграл. Люди эмира прибыли на рассвете, они открыли дверь и увидели Хумор, висевшую на веревке. Поднялся страшный крик, плач и шум. Отец бился головой об стену и громко вопил. Мать лежала без сознания. Слуги эмира ускакали без оглядки, позабыв и попрощаться, как люди, которым нет дела до смерти Хумор.
Между тем отец, окончательно ополоумев, бегал по двору и кричал:
— Горе мне! Будь проклят эмир! Увял наш цветик, не успев распуститься, погибла наша девочка. Умереть бы мне вместо тебя.
Тут он увидел меня, подбежал ко мне и стал обнимать.
— Слеп я был, сынок, слеп и глуп. Поздно раскрылись незрячие мои глаза, чтобы ослепнуть им совсем! Лишился я твоей сестренки, лишился милой нашей Хумор!
И он опять и опять принимался колотить себя кулаками по голове. Мать очнулась, но лежала без сил. Соседки окружили ее. Я подошел к ней, опустился на колени, поцеловал и разрыдался. Соседки присоединились ко мне. Мать пошевелила губами и я понял, что она просит пить. Наклонил чайник над ней.
Бедняжка попила, но не могла уж произнести ни одного слова. Вскоре она опять впала в забытье, а к вечеру тихо скончалась.
На похороны собралась вся округа. Два гроба люди передавали из рук в руки и так донесли до кладбища. Я был как во сне, но иногда до меня долетали слова из толпы: «такова уж судьба», «такова участь», «так уж судил аллах». Эти слова острыми когтями впивались мне в грудь. Ведь если бы эмир не потянулся своими ручищами к нашему сокровищу, ничего не случилось бы.
На кладбище была приготовлена сдвоенная могила, где мы и оставили обоих несчастных. Люди вскорости разошлись, а я плакал, положив голову на могилу. Уходить мне не хотелось. Так я и заснул, обнимая могилу. Вдруг слышу голос:
— Лучше бы мне умереть…
Оглянувшись, вижу, что у моих ног валяется отец. Тот самый человек, который вчера называл меня сукиным сыном и пинками прогнал из дома, лежал теперь у моих ног, плакал как ребенок и умолял меня:
— Сын мой Хатамджан, прости меня грешника ради аллаха. Отпусти мне мою вину. А тебя не пущу никуда из дома. Здесь ты вырос, здесь твое место. И сад и двор. И все мое богатство теперь твое. Считай, что меня уж нет в живых. Какой я живой? Теперь я живой мертвец, не оставляй же меня…
Я посмотрел на него и подивился. Вчера еще это был румяный, полнощекий чернобородый человек с живым блеском в глазах. Теперь глаза его ввалились и зияли, как две могилы, кожа сделалась желтой как солома, а борода побелела. В другом месте я его даже и не узнал бы. Сердце у меня сжалось. Я вдруг сорвался с места и бросился бежать, словно нищий, за которым гонятся собаки. Отец кричал мне: «Стой, стой, куда же ты?» — но я бежал, не оглядываясь…
— О, горе, о, горе! — восклицал Ходжа, обхватив голову руками.