Грустная песня про Ванчукова
Шрифт:
Калерия Матвеевна размежила веки. «Двадцать с лишним лет назад ушёл. Четыре года как умер. Что же меня в покое не оставишь?!» Ни с того ни с сего, заплакала тихо и привычно коротко. «Это ж не он меня в покое не оставляет; то я его ни забыть, ни простить не в силах». Села на скрипящей кровати с металлической сеткой, сунула ноги с нехорошим рисунком вен в тёплые шлёпанцы. Не вставая, не открывая форточки, выбила из пачки «любительскую», остатками передних зубов зло прикусила картонный мундштук. Чиркнула спичкой, затянулась. Хотела было закашляться, передумала. Выпустила в крошечную комнатёнку облако фиолетового дыма. За нешироким окном занималось утро.
Сергей Фёдорович спал на животе, широко раскинув руки. Решила не будить.
Калерия Матвеевна мешала на плите кашу. Мыслями же была далеко. Из всех сестёр осталась только Тамара, так и до той полторы тысячи километров. «Эмилия, Миля – в восемнадцатом от тифа, в тюремном бараке. Серафима, Сима – в сорок втором угнали в Германию с оккупированной Украины. Ни следов, ни вестей. Татьяна, Танечка моя любимая, близняшка моя – два года назад, операции не перенесла. Ещё Ольгерд, Олик наш, должен быть жив. Судьба пощадила, наверное. Так и тот, как уехал в шестнадцатом в Америку – с тех пор никаких вестей. Ну да ладно, имя красивое. Знаю, как мальчика назвать. Изольда ничего, кроме Пети ли, Паши ли каких, не придумает. А то ещё какую пошлость учинит. С неё станется».
Столько было Калерией Матвеевной рождено детей, и всё, получается, без толку. Всё насмарку. Время прошло. Жизнь прошла. Зачем? Чтобы осталась вот эта, Изольда? Вот такая, как есть?! «Да она мне даже внука – и то случайно принесла!» Калерия в сердцах взмахнула рукой, будто отталкивая от себя ненавистную дочь. Выключила газ. Села. Закурила, теперь закашлялась. «Если уж с детьми не вышло, нужно из внука человека сделать. Кроме меня, некому».
Каша пригорела.
Изольда стиснула зубы: саднили свеженаложенные на разрывы швы. Боль – не боль, а до туалета дойти надо. Набрякла грудь, особенно слева: молоко пришло споро, обильно. Тяжёлое, сладкое, липкое. Нужно раздаиваться, сцеживаться, иначе – мастит.
Малышей на кормление в палату сестричка стала заносить через полчаса. Изольдиного принесла последним: спокойный, прав не качает. Грудь взял без капризов, дело сделал быстро, отрыгнул, сразу уснул. Иза смотрела в сморщенное, чуть желтушное, какое-то асимметричное личико, ни на кого не похожее, и не понимала, что она ощущает. Последние полгода прокатились мимо какой-то серой пеленой – безразлично, безэмоционально, как в тумане. Хотела ли ребёнка? Нет. Не хотела? Тоже нет. Было всё равно.
Изольда хотела другого: чтобы её любили. Хотела – по крайней мере, думала, что хочет – любить сама. Но любить не умела: не научена. Некому оказалось научить. Да и её саму любить было некому. С появлением этого морщинистого человека, даже не сейчас, полгода назад, когда стало понятно, что беременность суть не её выдумка, а факт – вот только с его появлением в жизни возникла определённость. Сначала призрачная, потом твёрдая, а затем и вовсе железобетонная.
Ванчукову в ответ на все экивоки сказала просто: «Буду рожать, с тобой или без тебя, но буду». Конечно, можно было решить иначе. Запрет на аборты отменили в пятьдесят пятом, но при одной мысли об этом Изу передёргивало. Сергею сказала: «Как ты смеешь такое предлагать? Там же – человек! Такой, как ты и я!» Получилось убедительно. Он поверил. Хотя внутри знала: страх не за ребёнка. За себя. За возможное бесплодие. За полную никому не нужность в тридцать один год. За зря потраченную жизнь, потому что дальше – ничего, кроме тоски старой девы и медленно тянущихся лет, которые нет сил пережить, и, тем более, нет сил умереть.
А что, если бы Сергей ушёл?
Как он уже уходил, тогда, в самый первый раз, бросив её возле здания заводоуправления? Иза знала: ничего. У неё просто не было сил за него бороться. Тем более, что знала: мыслями он далеко и ей не принадлежит. Что же теперь? Да ничего. Нужно жить. Как-то – жить. По обстоятельствам. Жизнь длинная. Нужно, чтобы тебя на неё хватило.Изольда отдала сестричке малыша. Сдоилась. Легла на кровать. Нашла позу, в которой швы саднили меньше всего, и немедленно уснула. Без сновидений и тревог.
Тот же, ради кого всё это, кого пока не нарекли именем, спал. Ничто не болело. Непривычной была лишь новая обязанность – дышать. Но он уже привык. Если на тебе нет проклятья Ундины, то о дыхании думать не нужно. Теперь же он должен был просто есть и спать, спать и есть. В этом заключалась его работа. Откуда-то он знал, что свою работу следует делать хорошо. Простившись без сожаления с прошлым «я», не обретя «я» будущего, жил настоящим. Жил мгновением. Ведь он мог позволить себе такую роскошь.
Будем честны: далеко не каждый способен последовать его примеру.
Глава 5
Одинаковые дни, похожие на белёсые немытые молочные бутылки, сменяли друг друга. Начинались – скучными утрами, заканчивались – пропитанными усталостью вечерами. Калерия Матвеевна, лишь только Ольгерду исполнилось три месяца, выпихнула дочь на работу. Та не возражала; ходила прилежно в конструкторское бюро за кульман, как скотина в стойло, прибегая днями на кормления да чтоб сцедиться – благо недалеко. Сергею Фёдоровичу вообще всё было без разницы, он не лез. Не мужское дело.
Одинаковые дни текли – один за одним, один за одним. Но одинаковыми они были только для Изольды. И совсем разными для Ольгерда – Олика, как звала его бабушка – и для самой Калерии Матвеевны. Ребёнка не залюбливала, не сюсюкала, не тетёшкала. Выпускница Смольного, которую длинные страшные десятилетия так и не научили держать спину сгорбленной, знала: у мальчика впереди жизнь. Поблажек не будет. Поэтому с самого начала видела в нём и делала из него не мальчика – мужчину.
На капризы внимания не обращала. Капризы как начинались, так и заканчивались. Орать по пустякам Олику быстро наскучило. Понял, что результата не будет. Зато между внуком и бабушкой родился безусловный, какой-то глубинный, рефлекторный, неразрывный контакт. В педагогике Калерия Матвеевна сильна не была, умных книг про воспитание детей не читала. Где-то внутри себя, звериным чувством, ощущала: чтобы ребёнок вырос человеком, ему нужно эту человечность дать. Безусловным образом обеспечить. Иначе – откуда взяться? Поэтому всё, что делала Калерия Матвеевна – кроме, конечно, обязательного кормления, прогулок и подмывания задницы – она с Оликом разговаривала.
Говорила постоянно. Столько слов она не сказала за все предыдущие семь десятков лет. Рассказывала сказки. Сказки были длинными, озвучивались в лицах, разными – страшными, смешными, добрыми – голосами, с паузами и продолжениями. Олик лежал в кроватке, таращил глазёнки. Калерия Матвеевна оказалась настойчива и терпелива. Она знала – если говорить, если держать контакт, глаза малыша изменятся. Карие вишенки засветятся, на дне их родится смысл. Само не произойдёт, нужно работать. И она работала, из часа в час, изо дня в день.
Когда Изольда прибегала на кормления, Калерия Матвеевна, прерывая занятия с Оликом, становилась нервной, раздражительной, злой. От греха подальше уходила в свою комнатёнку, садилась на кровать, курила, кашляла, терпеливо ждала, когда дочь, дрянь такая, постучит наконец в фанерную дверцу – та всегда была закрыта; ребёнок и табачный дым несовместны! – постучит, просяще выдавит: «Мама, ну, я пойду, мне пора…»; и тогда Олик снова поступал в её безраздельное владение, и так продолжалось до самого-самого вечера.