Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грустная песня про Ванчукова
Шрифт:

А вечером надо было снова запираться в комнатёнке, потому что время Калерии Матвеевны заканчивалось, и теперь Иза возилась с сыном; Калерия же Матвеевна терпеливо ждала, пока вернётся Сергей Фёдорович.

Тот открывал дверь её каморки без стука, радовался встрече, махал рукой: «Пошли!» Калерия Матвеевна с зятем усаживались за скрипучий казённый столик на кухне. Доставали, по настроению, домино или шахматы; гремели костяшками и фигурами, стучали по столу, орали «ры-ы-ба!» и «шах-х-х!»; варили кофе, потом беседовали о разном – степенно, неторопливо. Если по телевизору обещали футбол, шли смотреть.

Футбольным знаниям Калерии Матвеевны мог позавидовать любой арбитр. Она с лёгкостью раздавала карточки и офсайды, назначала

штрафные, угловые и пенальти и – надо же – почти никогда не ошибалась! Сергею Фёдоровичу, сказать честно, не хватало матери. А Калерия Матвеевна стала для него даже больше, чем родная мать, больше чем Фрида, давно жившая безвыездно далеко, в тесной коммуналке с сестрой Рахилью, в центре Москвы, на Покровке, превратившейся теперь в улицу Чернышевского. Мать вспоминалась в жизни Сергея Фёдоровича лишь раз в месяц, когда Изольда заходила на почтамт, отправляла той перевод на двадцать пять рублей ноль-ноль копеек – словно всякий раз покупала мужу индульгенцию.

Каждый вечер Сергей возвращался домой с удовольствием; именно Калерия Матвеевна была тому безусловной причиной. Горькой мудростью последней декады жизни она понимала: не привяжет маленький сын к дому. Сергей Фёдорович не такой, не «отец по призванию»: спокоен, безучастен, зациклен на работе. Калерия Матвеевна знала: и Иза тоже не привяжет мужа, ибо, кроме женских прелестей, не было в ней ничего особенного; а уж как недолговечно очарование «писечкой», ещё и при избытке женского голодного населения в выбитой кровавой войной стране, Калерия Матвеевна знала многое. Если не всё. Понимая, что недолго ей осталось, немного уже впереди деятельных лет, она легла на амбразуру, делая людей из двух дорогих ей теперь мужчин – Олика и Серёжи. Понятно, ни тот, ни другой об этом не догадывались; им было не положено.

Вскоре и очень кстати настало лето. Теперь большую часть светового дня бабушка и внук проводили в близлежащем городском парке. Лишь только Олик начал ползать, бабушка отпускала его из коляски на травяную лужайку, которая, и это было заметно, нравилась малышу гораздо больше, чем домашний манеж. Чистый воздух с ярким солнцем сделали доброе дело: щёки Олика всегда были розовыми, аппетит – отменным. Врачей же посещали лишь по необходимости – показаться для профилактики да поставить полагающиеся прививки.

Мир Ольгерда Ванчукова – да простят нам невольную вольность трактовки, хоть мы и знаем его настоящую фамилию – стремительно менялся. Под действием вектора силы тяжести перевернулось воспринимаемое сетчаткой глаз изображение, верх стал верхом, а низ низом. Расплывающиеся цветные пятна теперь легко наводились на резкость, превращаясь в знакомые и незнакомые образы и движущиеся картинки. Из какофонии звуковых каскадов выделились родные голоса, уличные шумы; бубнение кухонного репродуктора стало песнями, оперой и опереттой – правда, таких слов Ванчуков пока не знал. Бабушка продолжала читать сказки. Увидев в глазах малыша интерес, добавила к своему исполнению патефонные пластинки, на которых сказки и истории читали актёры МХАТа и Центрального детского театра. Изольда пыталась во что-то влезть, вмешаться, но Калерия Матвеевна лишь всякий раз недовольно обрывала её неуклюжие попытки. Иза обижалась, но помалкивала. Понимала: вряд ли она сама смогла бы сделать лучше.

Когда Олику минул год – случилось то, понятно, глубокой зимой – и он собрался уже вполне самостоятельно пойти, Калерия Матвеевна приладила к внуку помочи-ходунки и каждое утро теперь отправлялась вместе с ним по узкому коридору – осваивать дальнобойный маршрут из большой комнаты в кухню и обратно. Падать не мешала; подхватывала в полёте помочами в самый последний момент так, чтобы прочувствовал, что такое падение. Поначалу Олик недовольно хмыкал всякий раз, отлавливая свой нос в нескольких сантиметрах от пола. Потом сосредоточенно замолчал, а вскоре начал улыбаться, поднимать голову вверх, глядя

на бабушку: вычислил ангела-хранителя.

Летом, как раз, когда стукнуло полтора, как раз тогда, когда Ванчуков-младший оказался на краю мокрой поляны в траве, покрытой грязью, ходил он уже вполне сносно. Бабушка сажала возле дома в коляску; на половине дороги высаживала на тротуар – иди сам! Если уставал, сажала обратно, но совсем ненадолго. Опять высаживала – иди, не хочу тебя возить! Олик быстро привык, стал не только ходить, но и бегать. Самостоятельное движение доставляло очевидное удовольствие. Говорить Ольгерд начал в один день: ещё утром молчал, а вечером уже было не остановить. Вернувшиеся с работы, притихшие поначалу от удивления родители быстро освоились, кинулись болтать с ним наперебой без умолку. Молчала лишь Калерия Матвеевна. Улыбаясь, сидела в углу комнаты. Она снова – в какой уже раз – оказалась права.

Ближе к сентябрю из своей столичной Москвы в гости наконец снизошла Фрида Моисеевна. Сергей мать не видел давно, даже робел поначалу. Та вела себя чужой тёткой. С Изольдой поручкалась коротко, близоруко глядя из-под тяжёлой оправы, едва кивнув так, что Иза почувствовала себя оплёванной. Олика взяла на две минуты на колени, изображая интерес; потом избавилась, спустила на пол, сунула какую-то дешёвую пластмассовую машинку. Пожав недоумённо плечами, Сергею тихо сказала: «Не понимаю, зачем тебе…» Было то наедине, но Калерия Матвеевна услышала. Минут через пять пригласила Фриду Моисеевну в свою каморку, прикрыла дверь. Сказала пару фраз, сдобрив образчиками лексикона, в совершенстве освоенного в красных застенках образца тысяча девятьсот девятнадцатого года в Тобольске. Ашкеназско-лютеранский гонор оказался бессилен пред разъярённым презрением выпускницы Смольного института, русской дворянки с дальними греческими корнями. Тем же вечером пышущая злобой Фрида стараниями срочно приглашённого в дело Нечистого съехала в другой номер малосемейки, а через день и вовсе ретировалась из города.

– Простите, Сергей Фёдорович, – сказала следующим вечером за шахматами Калерия Матвеевна. – Простите. Я несдержанна и груба. Примите великодушно мои извинения… – сделав паузу, добавила следом короткое матерное слово. Ванчуков в смущении отвёл глаза, потом «зевнул» тёще «слона».

– Никому не позволю, – отчеканила! – так вести себя с моим внуком… – замолчала, потом твёрдо закончила: – И с моей дочерью. Увольте, дорогой зять.

* * *

Лето шестьдесят четвёртого для Сергея Фёдоровича выдалось жарким во всех смыслах.

Лёва в первых числах июня защитил кандидатскую. На защиту отца, конечно, приглашал, но Ванчуков ехать не решился. С работы бы отпустили, жену, понятно, и спрашивать бы не стал. Но вот не поехал. Боялся встречи с сыном. Умом понимал: ничего плохого та встреча за собой бы не повлекла; совсем даже напротив. А вот сердцем – не смог. Смалодушничал. Позвонил на следующее утро, и то – не сыну, а Финкелю. Витька звонку обрадовался, сказал, прошло блестяще, просто без сучка, без задоринки. Так что ещё семестр, ну, максимум два, Льву Сергеевичу надо походить в старших преподавателях, а там будут уже выставлять на конкурс на доцента кафедры.

Сергей Фёдорович в начальниках прокатного цеха чувствовал себя вольготно. К своим почти пятидесяти, убелённым лёгкими пока сединами, годам в профессии для него уже давно не было белых пятен. В коллективе Ванчукова уважали за неутомимость, железную логику и глубокие знания всего заводского цикла, а не только своего прокатного дела.

Завод заканчивал возводиться, дел строителям там ещё оставалось на год-два, не больше. Исподволь началось движение, незаметное глазу постороннего: стали тихо, но неуклонно заменяться руководящие кадры. Старые начальники, один за одним, подымались с насиженных кресел; уезжали. А на их места расставляли давно заждавшихся повышения вчерашних заместителей из числа нацкадров.

Поделиться с друзьями: