ГУЛАГ
Шрифт:
Из-за глухой тишины уже сам переход в комнату для допросов действовал на заключенного подавляюще. Александр Долган так описывает ходьбу по коврам, устилавшим полы в коридорах Лубянки: «Пока мы шли, не было слышно ни звука — только щелкал языком охранник… Железные двери были выкрашены в серый цвет, серый с голубоватым оттенком, и полумрак, тишина и одинаковые серые двери вдоль всего коридора, в конце его сливающиеся с темнотой, — все это угнетало и лишало присутствия духа» [506] .
506
Dolgun, с. 15.
Чтобы заключенные не знали, кто сидит в соседних камерах, людей вызывали на допрос или на этап не по фамилиям, а по их первым буквам: «Чья тут фамилия на букву „Г“?» [507] .
Как и в большинстве тюрем по всему миру, порядок поддерживался посредством
Заяра Веселая, дочь писателя и «врага народа» Артема Веселого, описывает типичный день на Лубянке. «Приготовиться к оправке!» — кричал надзиратель, и женщины молча выстраивались парами перед дверью уборной. Там у них было десять минут, за которые они успевали, помимо прочего, умыться и кое-что постирать (хотя стирать было запрещено). Затем — завтрак: «кружка горячей коричневой воды — то ли чай, то ли кофе», пайка хлеба, два-три кусочка сахара. Затем — обход надзирателя, к которому можно было обратиться с просьбой (например, сказать, что тебе нужно к врачу). Затем — «центральное событие дня»: двадцатиминутная прогулка. «Гуляли в небольшом глухом дворе, ходили по стеночке, кругами, в затылок друг другу». Однажды этот порядок почему-то был нарушен. Вечером, после отбоя, Веселую и ее сокамерниц вывели на крышу. Московских улиц оттуда видно не было, но по крайней мере можно было увидеть городские огни, светившие словно из другой страны [508] .
507
См., например, Горбатов, с. 122, или Zarod, с. 45. Яков Эфрусси озаглавил свои тюремно-лагерные мемуары «Кто на „Э“?»
508
Веселая, с. 30–33.
Остальная часть дня проходила однообразно: на обед — тюремная баланда с потрохами, крупой и подгнившей капустой, на ужин — та же баланда. Вечером — еще одна оправка. В промежутке заключенные вполголоса разговаривали, иногда читали. Веселая вспоминает, что ей выдавали одну книгу на неделю, но правила в разных тюрьмах были разные (как и качество библиотек, которые, как я уже писала, кое-где были превосходными). В некоторых тюрьмах заключенные, которым родственники посылали деньги, могли покупать еду в ларьке.
Помимо скуки и плохого питания, людей изводило и другое. Всем заключенным (не только подследственным) запрещалось спать днем. Надзиратели постоянно за этим следили, заглядывая в камеры через глазки. Любовь Бершадская вспоминает:
«Подъем в шесть часов утра — и до одиннадцати вечера нельзя садиться на кровать, можно либо ходить, либо сидеть на табуретке, не облокачиваясь ни на стол, ни на стену» [509] .
Ночью было не лучше. Спать мешал никогда не выключавшийся яркий свет; кроме того, заключенным запрещалось держать руки под одеялом. Веселая пишет:
509
Бершадская, с. 37–39.
«Всякий раз с вечера я добросовестно выпрастывала руки наружу. Неудобно, неуютно — никак не заснешь… Но стоило задремать, как я непроизвольно натягивала одеяло на плечи. Скрежетал замок, надзиратель тряс мою кровать: „Руки!“» [510] .
Бубер-Нойман:
«Пока не привыкнешь, ночью хуже, чем днем. Попробуйте уснуть под режущим электрическим светом (лица закрывать не разрешалось) на голых досках без подушки и даже без соломенного матраса, а порой и без одеяла, когда с обеих сторон к тебе прижаты бока сокамерниц».
510
Веселая, с. 29.
Возможно, самым эффективным средством для того, чтобы заключенный не чувствовал себя в камере слишком уютно, было присутствие там стукачей, которыми советская жизнь была богата на всех уровнях. Они играли важную роль и в лагерях, но там все же легче было укрыться от их внимания. В тюрьме уйти от них было некуда, и приходилось взвешивать каждое слово. Бубер-Нойман пишет, что, за одним исключением, она «за все время пребывания в Бутырках не слышала от русских заключенных ни одного критического слова в адрес советского режима» [511] .
511
Buber-Neumann, с. 36–37.
Считалось, что в камере всегда есть хоть один стукач. Если сидело двое, каждый подозревал другого. В больших камерах стукачей иногда «вычисляли» и старались избегать. Когда Ольга Адамова-Слиозберг попала в Бутырскую тюрьму, она увидела на нарах у окна свободное место. Она спросила у сокамерницы, можно ли там лечь. «Ну что же, ложитесь, но только соседка там не очень хорошая», — ответили ей. Оказалось, что соседка «пишет заявления на всех в камере, и с ней никто не разговаривает».
Не всех стукачей легко было выявить, и паранойя
была так сильна, что любая необычная черта могла вызвать подозрение и враждебность. Адамова-Слиозберг, увидев, как сокамерница «моется заграничной губкой и надевает какое-то необыкновенное белье», решила, что она шпионка. Позднее стало ясно, что это не так, и они подружились [512] . Варлам Шаламов писал:512
Адамова-Слиозберг, с. 29–30, 15.
«Прийти в другую камеру переведенным, а не с „воли“ — не очень приятно. Это всегда вызывает подозрение, настороженность новых товарищей — не доносчик ли это?» [513]
Несомненно, система была жестокой, закостенелой и бесчеловечной. И тем не менее заключенные как могли боролись со скукой, с постоянными большими и малыми унижениями, с попытками начальства превратить их в отдельные «атомы». Бывшие заключенные не раз отмечали, что в тюрьмах арестантская солидарность проявлялась сильнее, чем в лагерях, где администрации легче было «разделять и властвовать». Между лагерниками можно было посеять взаимное отчуждение, соблазняя некоторых из них более высоким положением в лагерной иерархии, лучшим питанием и более легкой работой.
513
Шаламов, «Колымские рассказы», кн. 1, с. 260.
В тюрьме же все были более или менее равны. Хотя начальство и здесь пыталось привлечь кое-кого к сотрудничеству, таких случаев было меньше, чем в лагере. Для многих заключенных дни и месяцы в тюрьме перед этапом даже стали своего рода первоначальным курсом техники выживания и, вопреки всем усилиям администрации, первым опытом совместного противостояния власти.
Некоторые просто перенимали у сокамерников элементарные приемы гигиены и способы сохранить личное достоинство. Инне Шихеевой-Гайстер сразу же показали, как сделать пуговицы из жеваного хлебного мякиша (иначе спадала одежда), как надергать ниток, как смастерить из рыбной косточки иголку. Эти и подобные им навыки были полезны и позднее — в лагерях [514] . Дмитрий Быстролетов, бывший советский разведчик на Западе, научился делать нитки из старых носков: носки распускают, а затем нитки полируют куском мыла. Эти нитки и шилья, изготовленные из спичек, можно было обменивать на еду и папиросы [515] . Молодая антисталинистка Сусанна Печуро научилась в камере многому:
514
Шихеева-Гайстер, с. 99.
515
Быстролетов, с. 115.
«спать, чтобы не замечали, шить с помощью палочки от веника, обходиться без резинок, без поясов, пуговиц…».
Налаживать, насколько возможно, жизнь помогало заключенным и наличие старост. С одной стороны, в тюрьмах, железнодорожных вагонах и лагерных бараках староста был официально признанной фигурой, чьи обязанности были перечислены в документах. С другой стороны, многообразие его функций — от поддержания чистоты в камере до обеспечения порядка при движении на «оправку» — требовало, чтобы его власть была признана всеми [516] . Поэтому стукачи и прочие любимчики администрации, как правило, не были лучшими кандидатами. Александр Вайсберг писал, что в больших камерах, вмещавших 200 и более заключенных, «нормальная жизнь была бы невозможна без старшего по камере, ведающего раздачей пищи, прогулками и т. п.». Однако, поскольку начальство отказывалось признавать какие бы то ни было организации заключенных («логика была проста: организация контрреволюционеров — это контрреволюционная организация»), ему пришлось, пишет Вайсберг, принять классическое советское решение. Узнав через стукачей, кого заключенные выбрали «нелегально», администрация официально назначила этого человека старостой [517] .
516
ГАРФ, ф. 9489, оп. 2, д. 31.
517
Weissberg, с. 278.
В переполненных камерах главной задачей старосты было встречать новых заключенных и отводить им место для сна. Как правило, новичок должен был спать около параши; затем, постепенно повышая свой статус, он перемещался в сторону окна. «Для больных и престарелых, — пишет Элинор Липпер, — исключений не делали» [518] . Староста разрешал конфликты и поддерживал в камере общий порядок, что было отнюдь не просто. Поляк Казимеж Зарод, который был старостой камеры, вспоминал:
518
Lipper, с. 7—10.