Гуманный выстрел в голову
Шрифт:
Гость мой шагнул в комнату и раскрыл мне объятья. И я пошла к нему, как заблудившийся ребенок идет на дальний и неверный свет, медленно, с глазами, полными слез. И душа моя была спокойна, словно вода в каменной чаше. Ибо я легче пера из крыльев птенца, ветер несет меня, куда захочет. Ибо я — Сортис.
Мы лежали на берегу озера, а в мире осень снова вступала в свои права, и впервые это не печалило меня. Ибо я знала, что все будет хорошо, ибо я знала, что леса мои с приходом зимы не впадут в сон, подобный смерти. Ибо воплощенная
Он улыбался. Может быть, сам не замечая этого.
— Постой, куда ты?
— Я искупаться хочу.
— Холодно же, Сортис, осень на дворе.
— Я всадница Гора! — провозгласила я гордо, опрокидываясь в воду. Он засмеялся, глядя на меня, но в озеро за мной не полез. Я давно уже поняла, что он не любит открытых водоемов, зато безумно любит дождь, словно деревце, готов часами стоять, запрокинув голову, подставляя лицо капели.
Водичка, и правда, была холодноватая. Над озером, в ровной рамке из желтеющих лесов, плыло бледно-голубое небо с размытыми пятнами облаков.
— Сортис, замерзнешь. Сортис, возвращайся.
Я кувыркнулась в воде, нырнула. Вода была мутной, зеленоватой. Чьи-то руки легко подхватили меня, вырвали из воды с россыпью брызг. Я вскрикнула — и засмеялась, обнимая его. Мое счастье, его счастье — все перепугалось однажды и длилось, длилось, длилось, никак не желая кончаться. И очень давно я не вспоминала о том, кто я.
Но и тогда я была все той же Сортис, не больше и не меньше. Я была все той же Сортис, и счастье, любовь, радость ничего не прибавили мне.
Я была огоньком сгоревшей свечи.
Я была дуновением ветра в пустой комнате.
Я была счастлива, я дарила — и вбирала в себя, и носила его ребенка, но я все еще оставалась той же Сортис, и ничто в мире не могло взволновать мою душу. Ибо моя душа подобна воде в каменной чаше. Ибо все в мире преходяще, и я знаю это доподлинно, я знаю это. Ибо я Сортис. Я кричу об этом небу над моей головой, я шепчу об этом лесам моим. Я — Сортис, это все, что я могу противопоставить миру, это все, что у меня есть. Я — Сортис, и душа моя легка, словно перо из крыльев птенца.
Он обнимал меня, целовал мои мокрые волосы. Так они и не отросли по-настоящему с тех пор, как я носила птичий шлем с клювом надо лбом. Впервые придя в заоблачный замок повелителя моего Гора-са-Исет, я остригла косы свои, и с тех пор время словно остановилось, и волосы у меня не отросли ни на чуть-чуть. И я не удивлялась. Ах, стоит только связаться с богами, духами и стихиями! — возврата нет, а удивляться сил не хватит.
К вечеру мы вернулись домой. Я заварила чай, разлила по чашкам. Он обнял меня, и я прислонилась к нему с немалым удовольствием. С мокрых его волос капала вода. Волосы он никогда не сушил, полотенца не признавал совершенно. Я смеялась над ним, но он меня и слушать не желал.
Такой вот он был. Вот такой.
— Ты думаешь о ребенке, Сортис?
— Стараюсь не думать, — я напряглась, признаться.
— Ну, что ты, родная? — расстроено сказал он.
— Ничего. Все женщины боятся первых родов. Все женщины…
Я говорила,
говорила, а внутри меня рос страх. Со дня на день я должна была родить, со дня на день. Я хотела плакать, я хотела, чтобы меня утешали, а вместо этого мне приходилось утешать его.— Пойдем наверх, — сказала я.
— Я тебя отнесу.
Он схватил меня в охапку, и я засмеялась, заболтала в воздухе ногами. Он носил меня легко и уверенно, словно я пушинкой была. По скрипучей лестнице он взлетел едва ли не бегом. Последнее время мне тяжело было ходить по этой лестнице, вдруг оказалось, что она слишком крутая и долгая.
Он укладывал меня в постель — словно ребенка.
— Спи, Сортис.
— Куда ты? Я не засну без тебя.
Последние месяцы он почти не покидал меня, и я ужасно разбаловалась. Он улыбался в ответ на мои капризы, по мере сил потакал.
— Я только задерну шторы и лягу. Закрывай глаза, родная. Я послушно зажмурилась. Скоро он лег рядом со мной, и я ткнулась носом в его плечо, и уснула, вдыхая его запах, запах листвы, земли и ветра.
Я пробудилась, видно, уже за полночь. Стояла глухая тьма. Всю меня пронзала боль, зарождавшаяся где-то внутри. Я едва сдержала стон.
«Что со мной?
Я — умираю?
Нет, ведь я, я… воды отходят… не может быть… так скоро, так сразу… ведь я не готова… так больно! Так больно!»
Я схватилась растерянной рукой за его руку.
— Что, родная? — пробормотал он сонно. Я только всхлипнула в ответ.
Он тотчас проснулся, испуганный этим неожиданным звуком.
— Что такое? Что ты, родная?
И я заплакала, тихо, даваясь слезами. Боль крутила и вертела меня, а пуще боли был страх, неожиданный, всепоглощающий.
— Сортис, не плачь… Сортис, что мне сделать?
— Как ты думаешь… я рожу… дерево? — засмеялась сквозь слезы, и снова заплакала.
Ах, сколько бы слез я не пролила глухой ночью, прижимаясь лицом к мокрой подушке, я все та же Сортис, я — Сортис, и ничего в мире этого не изменит.
Кого я рожу от тебя, ангел мой, любовь моя, муж мой? Как мне больно, как мне страшно! Этот ребенок разорвет мою душу, разорвет меня в клочья. Разве может быть иначе, если родить мне предстоит — стихию.
Неужели я умираю?
За шторами рассвело. Лучи света пробивались в комнату, режа пыльный полумрак. Было вроде и прохладно, но я обливалась потом. А после все так же, в поту, задыхаясь, я следила за тем, как лучики эти окрашиваются алым и гаснут. Прошел день, снова наступила ночь.
Часы внизу медленно и важно пробили полночь — бессмысленное, никому не нужное время. А с последним ударом меня пронзила такая боль, что я закричала, пронзая криком темноту над лесами.
— Сортис! — он держал мои руки, и плакал, и ничем не мог помочь мне, а я кричала, надрываясь, надсаживая голос.
Я — лист, опавший прошлой осенью.
Я кричала и задыхалась от собственного крика. Боль рвала меня на части, боль огненными пальцами разрывала меня на кусочки — снова и снова. Будто начинку для пирожков готовила — о, эта хозяйственная боль.