Гуманный выстрел в голову
Шрифт:
Я — огонек сгоревшей свечи,
— Я — Сортис.
Я — лист, опав…
Сознание мое меркло.
А потом я услышала над собой резкий, металлический, совершенно нестерпимый голос, говоривший четко и раздельно:
— Храбрая Сортис. Бесстрашная Сортис.
И другой, столь же нестерпимый голос прибавил равнодушно:
— Мертвая Сортис.
И с каким-то неожиданным безразличием я поняла и приняла это знание: я умерла. Тот и Осирис говорили надо мной в непроглядной тьме характерными металлическими голосами. «Мертвая Сортис». Это я, это я — мертвая Сортис. И мой ребенок.
— Глупая Сортис, — сказал кто-то. Голоса их были так похожи, что я не различала еще, кто говорит.
— Мой ребенок…
— Твой ребенок? Ты ЭТО называешь ребенком? Воистину — глупая Сортис!
— Где он? Что с ним? — закричала я в темноту.
— Ты родила и умерла, успокойся же на этом! Глупая Сортис!
Я вздохнула глубоко и медленно, словно перед боем. Я все еще Сортис и ею пребуду.
— Осирис, отец Гора-са-Исет, Сокола моего с белым знаменем, зачатого от мертвого отца, отвечай! — вскричала я во тьму. — Что с моим ребенком? Кого я родила?
— Глупая Сортис! — отвечали мне хором Тот и Осирис. — Ты родила преемника мужу своему, ибо он умер тоже.
— Что?…
Голос мой сел. Я почти не слышала себя, но они услышали и рассмеялись разом — словно железо заскрежетало о железо.
— Глупая Сортис! Глупая Сортис! Он умирал и так, ты знаешь это. Лишь своей любовью ты питала его, ты умерла, и он умер тоже. Все просто, ты знаешь это. Все просто в мире мертвых, все просто в любом из миров.
— Мой ребенок…
— Войдет в силу нескоро. И до тех пор будут спать твои леса, но душа их не умерла, нет, душа их возродилась. Все хорошо, Сортис, все хорошо.
Я улыбнулась в темноте.
Душа моя легче пера из крыльев птенца.
И когда сердце мое упадет на весы, Осирис взглянет на меня с улыбкой, а Тот, бог с головой чибиса, покровитель писателей и провожатый мертвых, уберет в сторону табличку и писало, ибо нечего ему будет записывать.
Легкими шагами войду я в Страну Мертвых.
Я — лист, опавший прошлой осенью.
Я — огонек сгоревшей свечи.
Я — дуновение ветра в пустой комнате.
Я — Сортис.
Дмитрий Казаков
КАИРСКАЯ НОЧЬ
Точно дивная Фата-Моргана,
Виден город у ночи в плену,
Над мечетью султана Гассана
Минарет протыкает Луну.
— Да смилостивится Аллах над нами! — Хусейн оторвался от трубки кальяна и удовлетворенно вздохнул.
— Да смилостивится, — отозвался Али. Он уже закончил курить и сидел неподвижно, рассеянно поглаживая бок кофейной чашки. — И заодно заберет в ад нашего кади!
— Али, достойно ли мусульманина так говорить? — воскликнул Хусейн, морщась от привычной боли в пояснице.
В маленькой и бедной чайхане на самой окраине Каира они были только вдвоем. Ночь висела над городом, пронизанная тонким запахом цветущих садов. С открытой террасы чайханы видна была полная луна. Рядом с ее белым диском торчал тонкий шпиль минарета. Слышно
было, как где-то в пустыне шакал жалуется на судьбу.— А достойно ли мусульманина вести себя подобно нечистой свинье? — отозвался Али желчным голосом. — Я надеюсь, что иблисы приготовили для грязной души кади достойное место!
— Не гневайся, — Хусейн повернулся так, чтобы видеть Али. Сияние луны сделало морщины на лице старого друга особенно глубокими, а давно уже поседевшие волосы словно присыпало серебряной пылью. — Ты же знаешь, что тебе это вредно. Опять будешь кашлять кровью…
— И лекарь заставит меня есть сваренных с финиками скорпионов! — сказал Али с отвращением.
Старики замолчали, вслушиваясь в ночь. Они садились здесь, на террасе старой чайханы, принадлежавшей еще деду Хусейна, каждый вечер по окончании дневных забот. Пили кофе, курили кальян, разговаривали.
Что еще остается старым людям? Жены умерли, дети поселились отдельно и лишь иногда навещают родителей. Сил на то, чтобы справляться с чайханой, Хусейну пока хватало, Али, потерявший руку в одной из войн султана, помогал мулле в мечети: подметал пол, вытрясал циновки.
В небе ласково моргали звезды. Хусейн видел их уже не такими, как в молодости. Тогда они были маленькими и яркими, теперь же напоминали какие-то блеклые пятна.
— Гончар Ахмед сегодня не смог расплатиться, — сказал он. — И оставил мне старую медную лампу. Может, зажжем ее?
— Зачем? — сварливо отозвался Али. — Тут и так достаточно светло!
Хусейн улыбнулся. Он достаточно знал нрав друга, чтобы понимать, что тот спорит просто по привычке.
— Я принесу ее, — проговорил чайханщик и с кряхтением поднялся. Колени слабо хрустнули, на мгновение Хусейн испугался, что упадет. Но обошлось, и, придерживаясь за стену, он отправился внутрь дома.
Когда он вернулся, то Али уже спал. От того места, где он сидел, доносилось тихое посвистывание. В последние месяцы бывший солдат сильно ослабел, и часто засыпал даже днем.
«Упаси его Аллах от смерти!» — подумал Хусейн, с любовью глядя на друга. Усевшись на свое место, он принялся рассматривать лампу. Она была очень стара, и медную поверхность почти сплошь покрывал зеленый налет. Прежде чем заливать внутрь масло, лампу надо было почистить.
Хусейн ковырнул налет на одном из боков. Кусочек зелени отвалился, под ним блеснул металл.
Хусейн повернул лампу, любуясь ее красивой формой, как вдруг с удивлением заметил, что светильник трясется в его руках. Дрожь становилась все сильнее, а затем из лампы вдруг повалил светящийся сиреневый дым.
Хозяин чайханы попытался отбросить светильник, но тот словно прилип к ладони. Дым продолжал струиться, пока не сформировался в высокую человекоподобную фигуру. Торс ее бугрился мускулами, а на голове красовалась чалма. Глаза на красивом лице были закрыты.
— Помилуй меня Аллах! — воскликнул Хусейн пораженно.
Явившееся из лампы существо распахнуло глаза, и пылающий в них синий огонь заставил старого чайханщика отшатнуться.
— Приказывай, мой повелитель, — проговорил джинн (а это, несомненно, был джинн) гулким голосом, — я могу разрушить город или построить дворец!