Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Аль я парень не пригожий?

Аль тут есть меня моложе?

Черны очи, черна бровь,

А в самом огонь – не кровь!

Ногой в землю вбился, в глину, а какая-нибудь девка поет у стены из угла:

Ты мне, парень, всех милей,

Подходи ко мне смелей,

Дам барана, водки флягу,

А захочешь, наземь лягу!..

Только искры в крышу бьют, а гусли бренчат, словно в них черт ощенился!

Там осенью бабы лен на гумне выколачивают, поют длинные любовные песни. Зимой поют за ткацким станком. Старые горцы трубки курят, рассказы рассказывают, заговаривают шипящие в огне чистилищные души. Волки воют под лесом, собаки им отвечают под избами… Вдруг ночью шум, лай, отон,

отчаянный визг, отчаянные крики и зов: это волки подкрались, разорвали собаку и теперь крадутся к овину. И бегут люди, кто с чем может – кто с горящей головней, кто с железными вилами, кто с чупагой, кто с ружьем, кто с цепом, – кто с чем может, на помощь соседу. Битва! За ними бросаются собаки, что посмелее, огромные липтовские псы, вровень волкам, – гремят цепы, мелькают чупаги; бабы показались в дверях, в окнах, кто с головней, кто с насмоленным поленом, кто с фонарем в руках; тут мужик пронзил волка вилами, подбросил вверх и грохнул оземь, там волк подскочил мужику к горлу, а пес вскочил ему на спину, впился в шею, рвет куски мяса. Разметанный, стоптанный снег, убитые волки, искусанные собаки, искалеченные люди – тихая звездная ночь над горами, только вдали слышится вой, а через несколько минут в избах опять стучат ткацкие станки и слышатся песни.

Рвется, рвется сердце у Собка Яворчаря.

Он был свободен, мог быть свободен! Один прыжок!.. и он был бы свободен… и казалось Собку Яворчарю, что у него хватило бы сил прыгнуть от Висницы прямо к пограничным Карпатам, от Татр за Липтовские горы!.. И казалось ему, что он поплыл бы, промчался бы в воздухе, словно радуга в небе… Он бы…

Он вцепился зубами в решетку и стал ее грызть. Пена с кровью шла у него из искалеченного рта. Ударил головой о решетку так, что кожа лопнула и волосы затекли кровью… Рванул волосы рукой…

– Как орел я здесь! Заперли вы меня! – шептал он. – А я мог уйти! А я мог бежать!

– Мог!.. Мог!..

Отчаяние, бешеное, дикое, сумасшедшее отчаяние согнуло в дугу спину Собка, согнуло его плечи, сжало его пальцы, и решетка поддалась. Он уперся, рванул – выломал ее из окна. И тогда ослабел на минуту. Ему казалось, что сквозь окно без решетки летят к нему в камеру все Татры и все облака на небе…

Собек взглянул вниз. Высота была в два этажа, внизу мощеный каменный двор. Ему казалось, что камни ожили под его окном – ждут живые, спокойные. Он вздрогнул.

Отчаяние, тоска, радость, упоение стали бороться в нем со страхом. Тело, бешеное, разъяренное за минуту до того тело, стало дрожать, удерживать душу, сковывать ее. Собек повис на окне.

И странно! – все: горы, товарищи, родная сторона – стали уходить от него куда-то назад, в ночной мрак, пятиться, мельчать в глазах… Испугался он… Страшно испугался…

Тогда вдруг загорелись бледные презрительно удивленные глаза хилого мужика из-под Гдова, загорелись прямо в лицо Собку Яворчарю. Эх!.. Он мотнул головой, свесился на руке, высунул ноги, прыгнул – и убился.

Такой у него гонор был.

О ВАЛЬКЕ УРОДЕ

Валек был урод. Голова у него была огромная, как бочонок. На ней были редкие желтые волосы, торчащие, как щетина. Целые полянки были у него на голове; волосы местами росли, местами нет.

Все, что гуляло у него в волосах, могло греться на солнце, сколько душе угодно, тем более, что Валек никогда не носил шапки. Может быть, у него никогда ее и не было.

Большое, разбухшее, бледное, как у утопленника, лицо; вытаращенные, бледно-голубые, как у сонной рыбы, глаза; обвисшие, красно-желтые, толстые губы, из которых всегда текли слюни. Ноздри словно срослись. Под горлом зоб, даже не один, а целых два. Один на другом, как голуби весною.

Все тело искривлено, изломано, сгорблено, – ничего

прямого не было у Валька, разве палка, на которую он опирался. Красив был, нечего сказать! Урод-уродом; вдобавок он заикался, говорил с трудом. Когда ему было семь лет, родители смекнули, какой из него выйдет работник, и прогнали его из дому. Он вернулся. Они его избили. Он ушел и опять вернулся. Опять его избили. Снова ушел он и опять вернулся. Эх, уж и избили его так, что он омертвел весь. Живого места на нем не оставили. Всего исполосовали лозами. Сначала его бил один отец, потом мать с отцом, а в третий раз и родители, и оба брата, и сестра. Били, били, и он уж не вернулся. Полдня пролежал за садом, полдня в сосновой роще, потом ушел совсем.

Ходил, ходил, пока не выходил, наконец, того, что ему дали пасти гусей. Пас он в разных деревнях; чуть что случалось, его били и прогоняли.

И опять он ходил, пока снова не находил кого-нибудь, кто ему давал пасти гусей. Он был не совсем никудышный – из уродов самый сметливый.

Так прожил он десять лет, и стало ему семнадцать.

Летом он пас гусей, одетый в мешок, зимой милостыню просил; и летом и зимой ходил в холщевых портах, а наесться ему еще не случалось ни разу. Вечно голодал он, такая уж была его судьба.

Думал он разные думы. Думал:

– И отчего это я такой? Что я сделал и чем я виноват, что я такой?

Должно быть, он хорошо знал, какой он…

Раз – он тогда служил у Слодычков в Острише – увидел он, как молодой Слодычек, Ендрусь, красавец-парень, долго смотрелся в зеркало. Взял он потом зеркало с окна, когда Ендрусь ушел в поле, и стал рассматривать себя.

– Урод я! – подумал он и вздохнул.

Там была девушка, сестра Ендруся, Агнися, тоже красивая. Она пасла коров, он гусей. Ей было лет четырнадцать.

Пастухи, что коров пасли, пекли раз картошку в золе. Валек подошел, авось бросят ему хоть одну; хозяйка ему ничего не давала с собой в поле; хорошо еще, когда не приходилось выгонять гусей рано утром натощак. Он подошел к пастухам; их было несколько человек – девки и парни; присел и стал смотреть. То на картофелины смотрит, что в золе пеклись, то на Агнисю, которая ворочала их кнутом в углях. Те едят, а он смотрит и слюни глотает. Подойти близко не смеет, сидит поодаль от других.

Наконец, Агнися протянула к нему руку с картошкой и говорит: «На!» Он наклонялся к ней, да ближе, чем надо было, притом как-то дохнул на Агнисю. Хотел ли он дунуть на картошку, – она горяча была, – или что… Только Агнися бросила картошку и попятилась назад.

– Что такое? – простонал он.

– Да ведь изо рта у тебя воняет, не приведи Бог!

Не поднял он картошки, отошел. Вскоре пастухи собрались с коровами, а он остался. Когда они ушли, он подошел к пепелищу, поискал, но ничего не нашел, кроме той картошки, которую бросила Агнися. Поднял ее. Вдруг, смотрит: собака идет. Что он задумал, Бог весть; зовет собаку, протянул руку с картошкой и кричит: «Возьми! возьми!» Собака остановилась. Манит он собаку картошкой, подманил к себе. Делает вид, что дает ей картошку, а сам наклонился к ней и дохнул ей прямо в ноздри. Собака чихнула, мотнула головой и смотрит на него одним глазом.

– Э! должно быть, здорово воняет! – подумал Валек и задумался.

В раздумьи он опустил руку с картошкой, собака взяла у него картошку из руки и съела. Валек озлился – хвать камень с земли. Собака наутек – только он и видел и ее и картошку! Но зато убедился, что даже собаки от него чихают.

Больше он ни к кому близко не наклонялся.

Вдруг с ним стало твориться что-то неладное; точно он гнить стал. Какая-то вода у него стала течь из ушей, из носу, даже из глаз, на голове нарывы повыскакивали, появились болячки.

Поделиться с друзьями: