Ha горных уступах
Шрифт:
Хотя у Собка не было никакого оружия, кроме чупаги, – его захватили врасплох, он не успел собраться, – мужик догадался, что это не простой бродяга. Одежда была на нем изношенная, испачканная, но видно было, что хорошая. Впрочем, кто бы он там ни был, мужику нечего было бояться: он знал, что ничего у него не отнимут, потому что нечего и отнимать было; мужик был бедный. Попотчевал он Собка простоквашей и указал ему полати, а больше не сказал ему ни слова.
– Сегодня пришел, завтра уйдет – только и знакомства будет.
А Собка так и подмывало, когда он сидел на скамье: он знал наверное, что стоит ему сказать свое имя,
Взглянет он на одну девку, на другую – так его и кольнет, как иглой. И не выдержал, наконец, хоть знал, что по всему краю, по всем городам и селам о нем только и говорили, попы о нем с амвонов кричали; не выдержал и сказал:
– Я Собек Яворчарь.
Такой у него, у бестии, гонор был.
И только сказал – не ошибся. Мужик не попал трубкой в рот, словно у него рука онемела. Баба ложку в миску уронила, у девок глаза остановились, а парнишка вскочил с места и бросился за двери, словно его кипятком обварили. Удрал.
Знал Собек, что делает. И страшно рад был. Гордо поглядел он по сторонам.
– Ты – Собек Яворчарь? – пробормотал через минуту мужик.
– Я!
Тут его уже не на полатях, а на постели пригласили спать, а сами решили уйти в черную избу, хотя ночь была, страшно холодная.
Собек велел себе постлать в белой избе – приказывал смело, словно чувствуя свое право, и радовался, что хоть раз под крышей поспит. Его уже третий день преследовали.
Человек он был не лукавый и сам предполагал благородство в людях. Он не сомневался, что мужик знает о награде за его выдачу, но с презрением отвергал мысль, что он может его выдать.
– Спасибо вам, – сказал он просто, уходя из черной избы.
– Не на чем, – ответил мужик, и Собек ушел в белую избу, лег и заснул.
А мужик мигом к войту, войт мигом за мужиками; собралась их толпа человек в двенадцать или больше, – окружать дом было незачем – в окнах везде были решетки. Вошли они все гурьбой в избу, где спал Собек Яворчарь. По разбойничьему обычаю он положил рядом с собой чупагу, но баба еще раньше потихоньку вытащила ее из-под его руки.
Увидев свет и людей, он схватился за чупагу – нет ее. Вскочил с кровати. Но хитрая баба потихоньку по избе горох рассыпала. Поскользнулся он и упал.
Люди насели на него и связали.
Так взяли на Гаркловой горе, за Новым Торгом, Собка Яворчаря, при имени которого, – как говорили, – земля дрожит от страха всюду, где плывет Ваг, Орава, Попрад и Дунаец. Взяли его из за мужицкой и бабьей измены.
А славен он был всюду.
Когда его стали сажать на воз, чтобы везти к старосте в Новый Торг, он сказал мужику, который его выдал:
– Отчего ты не сказал мне, что ты беден, чтобы не делать такого свинства,
как выдавать меня? Я бы дал тебе столько же и еще больше, если бы ты попросил.А тебе, баба, за то, что ты мне гороху под ноги насыпала, стоит в глаза наплевать. Выдать… ну, по городам, по деревням об этом говорили, – у каждого на это право было; и я мог не хвастаться, кто я такой! Эх, чорт возьми! Если б не эти веревки! Я бы тебя, проклятая баба, только в руки взял и уж лучше, чем этих понятых, оттрепал бы чупагой! Но оставайтесь тут с Богом! Мстить я вам не буду; орел ястребу только тогда мстит, когда его у гнезда встретит. А вы моим детям ничего не сделали, да если б и хотели, так ничего бы сделать не могли: после меня ни в одном месте гнезда не осталось. Хотя моих гнезд будет по свету дюжины три, а то и больше. Да и тут, почитай, было бы одно или два, да только мне спать хотелось.
Хотелось ему шляпу набекрень надеть, двинул рукой, да только руки были связаны. Войт, понятые и все мужики дивились его удальству.
– Человече божий! Аль не знаешь, куда едешь? – говорит войт.
– Куда еду, знаю, но и то знаю, что диковинно ехать буду.
– Как?
– Кони меня будут тянуть, а бараны везти.
Но такой страх был всюду перед ним, что за это оскорбление его никто не ударил; напротив, мужики смотрели на него с уважением.
И, может быть, они отпустили бы его, но все присматривали друг за другом и рассчитывали на награду.
Надеялись, что каждому что-нибудь достанется. Гурьбой и на воз сели.
А Собек Яворчарь, только они тронулись, запел.
Бесились они, но бить его не смели; так и ехали – они его проклинали, а он их в песнях ругал. Не доезжая Нового Торга, они уже ничего ему не говорили, дивясь в душе его удальству и дару складывать песни. Он тоже перестал их ругать и пел, словно никого с ним не было.
Мигают ясные звезды на небе, –
Яворчарь не моргнет и пред казнью…
– Эх, ты, Господи, Господи!.. – думали мужики. – Уж он, бедняга, сам себя под виселицей видит!..
И они отпустили бы его, – их он никогда ведь не обижал – если бы не надеялись хоть по два дуката получить за службу.
Мужика, который его выдал, они называли мысленно «сукиным сыном», а все-таки завидовали ему, что он получит двадцать дукатов, и жалели, что Господь не к ним привел Собка и что не им он признался, кто он такой.
Таковы люди!
Привезли его в Новый Торг, отдали властям; оттуда переслали его в Новый Сонч. Ну, а там Яворчаря, – много ли, мало ли, – засадили на 20 лет в тюрьму.
Как стали там одно к другому подводить: там украл, там убил, там корчму сжег, – стало одно за другим выплывать. Как стали ему читать, что и как, казалось, что и до вечера не кончат. Не мало всего было.
Ну, и засадили Собка на 20 лет в тюрьму. А люди еще говорили, что и это не плохо: могли бы засадить на двадцать два, а то и на двадцать три. Правда, в первый день, когда тебе скажут – двадцать лет или двадцать три, разница не большой кажется. Хоть и пятьдесят лет скажут! Только когда тебя на всю жизнь засадят, э, тогда уж плохо! Мужику часто под 80 лет бывает, а как скажут ему: «будешь сидеть двадцать лет!», – он, правда, почешет за ухом, ну, да все-таки еще туда-сюда! А уж пожизненная тюрьма – тут совсем беда!.. Пускай тебе и восемьдесят лет будет, а как скажут: на всю жизнь! – точно живого в гроб заколотят!