Хадж во имя дьявола
Шрифт:
— Говорят, ты писал заявление.
— Ну да, я писал. И что… А вы хотели бы, чтоб я, разорвав ворот рубахи, бросился на них с топором и сгинул в какой-нибудь колымской яме? Я поразил их их же оружием. — Дегазацией. Очень помогает от паразитов. Кроме того, это касалось не меня, а другой молодой жизни, которую хотели отдать на съедение колымским людоедам. И отдали бы, все четко и точно запротоколировав, заверив и опечатав. Они рассчитали, все учли, все средства борьбы и все оружие. Но не учли, что и я могу воспользоваться им же.
Однажды, когда в Академию наук обратились животноводы с Балхаша с жалобой, что волки расплодились и наносят урон стадам и что все способы испробованы, но нет спасения,
24
Меня всегда удивляла мозаика. Когда ты стоишь где-то внизу или в стороне, ты видишь все сразу… Вот огромное со всеми деталями лицо Спаса… Вот…
Но как же лепит картину-портрет ее творец. Художник, кладя разноцветные камешки, он постоянно должен держать в памяти создаваемый образ. Тому, кто пользуется карандашом, кистью и даже аэрографом, проще, чуть-чуть отстранись и видно все. А здесь — чтобы увидеть то, что держится в мозгу, в памяти — надо спуститься вниз или отойти в сторону. Я и сейчас не знаю, как все это делается, хотя и сам пользуюсь этим методом. Память листает страницы, иногда так быстро, что еле успеваю прочитать строки, иногда надолго оставляет книгу открытой.
Когда в холодном мареве ночей И в звездных бликах темнота вставала, Я обращался к памяти своей. Листая книгу жизни от начала. И опускаясь на седьмое дно, Среди других теней бесследно тая, Пил памяти полынное вино. Ничем его в тот час не разбавляя.Не знаю, получились ли портреты, получилась ли картина.
Я всегда имел какую-то непонятную страсть к сильной оптике. И в этот раз я сидел на холме, рассматривая через мощный бинокль чудесные сады, начинающиеся почти у самого подножия. Среди грядок или по углам росли цветы, очень много роз, и весь воздух был пропитан этим странным, ни с чем не сравнимым запахом роз, соснового леса и приглушенным запахом моря. Море находилось, примерно, в двадцати километрах. А розы здесь разводил совхоз. Я находился в старом Крыму, где была могила Александра Грина. А Грина я любил всегда. Люблю и теперь.
И вдруг через стекла я увидел ноги в разношенных шлепанцах и в галифе. На галифе — знакомый кант, потом — руки, большие узловатые руки с голубой татуировкой на одной из них. Ну да, земной шар и меч, протыкающий осьминога, лезущего откуда-то из-под Антарктиды. Ну и что? Я ничего не имею против этой эмблемы. И я вообще неравнодушен к мечам. Но это был не просто знак, а татуировка, и она что-то мне напомнила, и она, и тщедушная тощая фигура в майке, в разрезе которой пробивалась клочковатая седая поросль. А вот и голова, лицо…
Да, это он, капитан Смиряков, его так и прозвали Головастиком за непомерную, не по фигуре, голову котлом. А лицо… лицо было очень незначительным — плоское, с белесыми глазами и вздернутым коротким носиком.
Тогда он был начальником режима, капитаном, но потом я слышал, что ему дали большую звездочку и перевели начальником лагеря.
Об этом человеке я знал неожиданно много. Например, я знал, что он беспрестанно потел, и, смотря на него, я тогда думал, что он идет, хлюпая в собственном поту.
Я слышал, что с ним не уживалась ни одна женщина, и совсем не потому, что от него несло потом: от этого можно было избавиться. Жизнь превратила его в какое-то страшное чудовище… Ходили странные слухи, не укладывающиеся у
меня в голове. Но когда он входил в камеру изолятора или даже в барак, все замолкали, с ужасом смотря на его безликое лицо.Защелкивая и затягивая наручники, он наблюдал, и на плоском лице появлялась гримаса любопытства, как у мальчишки, когда тот разбирает интересную игрушку. Иди, скажем, рубашка, такой брезентовый балахон с длинными рукавами. Капитан Смиряков наступал сапогом на живот, заставляя выдохнуть, а потом затягивал до отказа, как супонь на лошади.
Конечно, работенка у капитана была нервная, но это в зависимости от того, как на нее смотреть. На суть дела ему было, в общем, наплевать. А вот частности его интересовали.
Особо Смирякову не нравились крупные, крепкие и жизнерадостные люди. И он подбирал к ним ключики — находил, изобретал… Конечно, если в человеке два метра роста, его нельзя укоротить, у Смирякова не хватало на это ни звания, ни должности. Но приморить, заморить, отнять здоровье — это он мог.
Что касается того, что у него сильно потели ноги, это я узнал случайно.
Я досиживал свои десять суток в ШИЗО, потому что я просто не заметил Его Высокопревосходительства, гражданина Старшего Надзирателя, и тогда он сбил с меня шапку здоровенной затрещиной. Но, прежде чем я успел вцепиться ему в глотку, меня скрутили, исполнили на мне чечетку, потом гопак, а потом потащили в изолятор и накинули рубашку по методике капитана Смирякова. А потом… мне терли уши суконной рукавицей… Кстати сказать, отличный способ приводить в сознание. Но когда я приходил в себя, меня охватывало невыносимое сожаление, как же это я не успел дорваться до его глотки!
Оно, конечно, рыба гниет с головы. Но речь-то идет не о рыбе, и поэтому я не верил, что некий главный виновник лично инструктировал каждого гражданина начальника.
С унтером Пришибеевым, с тем все понятно: сначала били его, потом бил он. Но этих-то никто не бил.
Чем ниже и бездарней человек, чем меньше у него души и памяти, тем сильнее ему хочется утвердиться, доказать всем вокруг, что он — тоже… И, мало того, самый-самый. А как утвердиться? Недаром Владимир Высоцкий поет:
А начальник наш, Березкин, Только с нами был он смел. Высшей мерой наградил его Трибунал за самострел.Вот именно, самострел.
Другое дело, если топтать связанных.
Но так или иначе, а я сидел в изоляторе. Изолятор был за зоной или, вернее, между вышкой и предзонником. Это для того чтобы в изолятор ничего не могли передать с воли, со свободы то есть с большой зоны…
Степень свобод вообще определяется величиной зоны.
А ШИЗО, я уже говорил, это 300 граммов хлеба и на четвертые сутки горячая пища…
Все левое крыло этого низкого бетонного сооружения было занято ШИЗО, а правое — СИЗО, то есть, если перевести на русский язык, штрафным изолятором и следственным изолятором. В штрафном оказывалось некое педагогическое воздействие на таких молодчиков, как я, а в следственном изредка садили тех, кому добавляли срок. Посередине между этими заведениями была большая комната. В комнате горел яркий свет…
А у нас свет только тлел, для того чтобы уже не гражданин начальник, а товарищ надзиратель из самоохранников мог удостовериться, что ты еще жив, не повесился и не хочешь заживо сожрать своего сокамерника. Но в этот день товарищ надзиратель куда-то исчез, выдав нам все довольствие до самого вечера и оставив даже табачку и спичек, то есть пошел на чудовищное должностное преступление, и рекомендовал нам в любом случае молчать и не подавать вида.