Хадж во имя дьявола
Шрифт:
Когда-то, лишая чести, ломали шпагу над головой, но даже это символическое действие не могло лишить чести того, кто ее имел.
Другое дело — запись в паспорте. Да-да, гражданин СССР, ну, конечно же, Конституция, права… Но, кроме того, есть еще положение о паспортах и статьи 35, 38, 39. А это не просто символика, а конкретика, как клеймо на лбу или как вырванные ноздри. Попробуй-ка, дружок, с суконным рылом да в калашный ряд.
Так вот, эта-то память и оживила все, что было почти в самом начале пути, И в этом случае есть что-то мистическое, как видно Бог не хотел смерти грешника, и смерть только рядом ходила, ходила,
Они сидели один против другого за столом в квартире и, тихо беседуя, потягивали из стоявшего прямо на столе бочонка свежее, щиплющее язык пиво. Они не виделись сорок лет. Тогда, когда они встречались и даже прожили вместе отрезок своих жизней, им было только по семнадцать. А сейчас за шестьдесят. Один говорил, а второй слушал его, всматриваясь во что-то в соседней неосвещенной комнате. А когда разглядел, внезапно спросил:
— Послушай, у тебя есть тулуп?
— Ну есть, а что? — несколько ошарашено ответил хозяин квартиры.
Не отрываясь от разглядываемого предмета, второй (а это был я) попросил:
— Принеси его сюда.
И Борис — так звали хозяина, — ничего еще не поняв, отправился за тулупом. А я зажег свет в соседней комнате и стал разглядывать старый канцелярский шкаф. Он был очень вместителен и массивен; черный лак, которым его когда-то покрыли, частично облупился.
Вошел Борис с тулупом и настороженно заглянул мне в глаза.
— Нет, — усмехнулся я, — ты не думай, я еще не спятил.
— А, шкаф, — Борис махнул рукой. — Он пустой, я б его давно выкинул, да Софья не велит.
— Давай-ка положим его.
Борис нахмурил неправдоподобно густые, нависшие над глазами брови:
— Зачем? — И тут же согласился: — Давай.
Когда мы развернули и положили шкаф дверцами вверх, я аккуратно накрыл его тулупом и лег, кивнув Борису:
— Ложись рядом.
Борис, ничего не понимая, все же опустился на мягкую овчину. Так мы пролежали минут пять. Только потом он глухо сказал:
— Вспомнил, там был еще замочек малюсенький, навесной.
Он сразу заволновался и, хотя с тех пор сильно погрузнел, изменился, как и я, но в этот момент стал похож на прежнего Бориса — Директора, которого я знал сорок пять лет назад.
Директором его прозвали за густые дедовские брови, делающие его лицо особо важным и серьезным. Впрочем, несмотря на небольшой рост, Борис имел действительно весьма представительную осанку и повадку. А брови вступали в резкий контраст с розовым лицом и озорным блеском серых мальчишеских глаз.
Мы шли с ним этапом в знаменитый детский исправлаг, расположенный в древнем монастыре. В «столыпке» было невероятно жарко и тесно: представьте себе обыкновенное пассажирское купе, где все говорили, шумели, заглядывая в коридор через зарешеченные двери.
Детский этап — разные возраста. Нам еле-еле семнадцать, а рядом тринадцати- и четырнадцатилетние, бьющая ключом мальчишеская энергия, смешанная с жестокостью и какой-то непонятной старческой горечью Детские губы, а с них — тяжелая виртуозная брань и похабные шуточки. Было в этом что-то неестественное
и лишнее. А в общем, этап детей — это перевозка с места на место огромного возбужденного обезьянника.В углу купе, у окна, я заметил бровастого и очень серьезного паренька, которого называли то Борисом, то Директором. Я протиснулся между сидевшими на полу мальчишками и, подвинув весь ряд, сел напротив него.
— Откуда?
Он поднял крылья бровей и с полминуты разглядывал меня в упор.
— После суда, кинули червончик и — в монастырь.
Я положил перед ним кисет с самосадом. Прежде чем закурить, Борис прочел глубокомысленную надпись изящно и мелко вышитую на кисете:
Индийский лист за миг истлеет, Так сила в мышцах ослабеет, Так молодость сгорит дотла И старость ляжет, как зола. Куря табак, об этом думай…Борис неожиданно по-детски фыркнул и покачал головой;
— Философы,
Отец у Бориса был инженером. Его взяли в тридцать третьем по делу «промпартии». Я не знаю, насколько все правдиво — и это дело, и эти «промпартии». Конечно, что-то все-таки имело место: старое сопротивлялось новому. Но суть не в том.
Кроме действительно причастных шла масса тех, кого посадили по признаку: инженер, техник, интеллигент. Сейчас не причастен, может оказаться причастным в будущем. Но это не тот случай, что в истории красных «кхмеров», когда выискивали просто интеллигентов, и это определялось очками, лысиной, морщинками на лбу и тому подобным.
В данной ситуации имел место другой случай, когда тщеславие бесчестных дураков пожинало свой урожай. Кто-то даровитый, принципиальный и достойный вскрыл важный антигосударственный заговор. Естественно, его вознаградили, отметили, удостоили. Но что делать тем, кто не имел ни ума, ни чести, ни достоинства, но очень жаждал почестей, орденов, отличий? Где взять шпионов, заговорщиков, изменников? Они ведь тоже не лыком шиты, а тщеславие подпирает. И тут вспоминается, что некий дрессировщик при помощи усиленного битья отучил воробья прыгать. И приучил ходить шагом. Это очень просто и общедоступно, и никакой путаницы.
Борисов отец погиб, строя Каракумский канал, впоследствии был реабилитирован. Это впоследствии, а сразу, когда его арестовали и он стал контрой, а мать умерла от горя, Борис со своей старшей сестрой попали в специальный детдом. Конечно, дети контрами не бывают, они просто дети.
Через два месяца Борис сбежал, связался с ворами, первый срок — год, за ним еще и еще — короче, это была четвертая «ходка». В неполные семнадцать лет его уже хорошо знали по лагерям. И он спросил меня:
— А ты — кто?
Я назвался. Борис поднял брови:
— Слышал. Ты с Алямсом по делу.
Я кивнул.
— И с ним тоже.
— Мы идем в плохие места, — серьезно проговорил Борис. — Там актив.
— Это с чем едят?
— Есть не будешь — облюешься, а вот они тебя есть начнут сразу — в актив загонять. Менты дают им всякое послабление: и кино через день, и работа поменьше и полегче. Свои кадры стукачей вербуют. Случись война, и эти суки сразу изменят: они же активисты.
— Ну, а ты? — раздористо спросил я.