Хакер Астарты
Шрифт:
В день, когда кончились военные действия, у мамы остановилось сердце. Она сидела в кресле после того, как нянечка Таня накормила ее обедом. Прошло с полчаса, и вдруг она начала хрипеть. Голова сползла к подлокотнику. Мама потеряла сознание. Вокруг беспомощно прыгала Таня. Лена впала в ступор и только мешала. Прожив в стране пятнад-цать лет, обе ни слова не знали на иврите, не могли вызвать амбуланс.
Еще год назад мама хорошо слышала и достаточно видела, чтобы смотреть телевизор. Она должна была обсуждать со мной политику и знать все подробности про правнуков. И вот в последнее время потеряла интерес ко всему. Глаза видели по-прежнему, уши слышали не хуже, а она говорила, что ничего не видит и не слышит. Я догадался: она перестала концентрировать
Только интерес ко мне еще держался. Всегда помнила, звонил я или не звонил. Сидела у окна, выходящего на людный перекресток в центре города, и ждала звонка.
В «Ланиадо» ее спасли. Она вернулась домой. Я приезжал к ней дважды в день, оставляя Дулю одну. С Дулей тоже творилось что-то нехорошее. О чем она думала, ожидая меня часами? Не читала, не смотрела телевизор, не спала… Мне казалось, когда за мной закрывается дверь, она проваливается в хаос.
В один из этих дней она поразила меня вопросом:
— Где Нема?
Я не понял:
— Кто?!
— Нема.
— А я кто?
— Не знаю…
— Дуля, милая, дорогая, что ты говоришь?! Я же Нема!
— Нет…
Мне стало жутко: только что, поднявшись с кровати, она проходила в ванную, в другую комнату, выходила на один балкон и другой, что-то все искала, я видел это, но не придавал значения. Мало ли что она могла искать. И теперь не сразу поверил в свою догадку, неправдоподобную, невозможную: она искала своего мужа Нему и тосковала о нем, но деликатно не хотела показывать свою тоску симпатичному постороннему человеку, за которого меня принимала. Нужно было время, чтобы это осознать: я раздвоился в ее представлении. Тот, реальный, кого она видела, то есть я сам, был хорошим, но чужим, к чему-то ее принуждающим. И был другой, с кем она прожила жизнь, и она хотела снова оказаться с ним в своей той, прошлой жизни. Для этого нужно было найти его, этого Нему, который никогда ее ни к чему не принуждал, с которым жилось легко. А он запропастился неизвестно куда.
— Нема, — очень тихо позвала она.
— Что? — откликнулся я.
Она удивленно посмотрела, увидела, что смотрю вопросительно, и смущенно сказала:
— Ничего.
Впервые с этим столкнувшись, я сам чуть не сошел с ума, вопил плачущим голосом, наивно апеллировал к логике: рубашка, очки, джинсы — это же я! Марина — наша дочь, Гай и Нина — внуки! Тыкал рукой в диван, стол, полки и напоминал, как мы вместе ездили по мебельным магазинам и покупали все, как строили второй этаж, показывал фотографии…
Почему-то это показалось катастрофой. Как теперь жить? Если она не будет доверять мне, как себе, жизнь станет невозможной!
Завела речь о том, что ей пора домой.
Куда?!!
Начала собираться. Сжалось сердце, когда увидел, что она берет с собой: старую лохматую телефонную книжку, мобильный телефон, карандаш, заворачивает все в бумажную салфетку, оглядывает комнату, как бы проверяя, не забыла ли что-нибудь, но взгляд пуст, как у ребенка. Она не ищет вещи, а ждет, что нужная вещь каким-то образом сама о себе заявит…
— До свидания, — вежливо сказала она.
Я загородил собой дверь, бил себя в грудь:
— Я, я Нема!
— Тебе до Немы знаешь сколько, — саркастично сказала она.
У нее для таких чувств и языка-то своего не было, всплыло детское выражение. Я оторопел, не зная, что надо делать, чувствуя: дальше будет хуже. Она еще была вежливой, но в глазах уже появилась ненависть. В это время к нам поднялась Нина. Я обрадовался, бросился к ней за подтверждением:
— Скажи бабушке, кто я!
— Дуля! — завопила Нина, тараща глаза. — Это же Нема, мой дедушка!
Для наглядности обняла меня. Дуля смотрела
с недоумением, засомневалась… Нина включила телевизор, усадила ее в кресло перед ним, Дуля увлеклась диспутом на телеэкране, и через какое-то время, не оборачиваясь, крикнула:— Нема, который час?…
В эти же дни позвонил старик, назвавшийся другом Бориса Григорьевича. Бдительно уточнив, что говорит именно с тем, с кем надо, перешел к делу:
— Вы интересовались Петгом Двигуном?
Я торопился к маме и плохо соображал:
— Кем?
— Петгом Двигуном.
— Кто это?
— Как? Это командьиг пагтизаньского отгяда Петг Антонович Двигун…
— Нет, это не я, вы ошиблись.
— Богис сказал, что интегесовались.
Я, наконец, включился:
— Локтевым. Я интересовался Локтевым.
— А кто это — Локтев?
— У вас архив?
— У меня дневьники писатьеля Литвинчьюка Николая Николаича.
— Простите, вы — Семен Яковлевич…
— Я Шимон Иако…
— Шимон Иакович, дорогой, меня мама сейчас ждет, ей девяносто восемь лет, я должен бежать, вы не можете сказать мне номер своего телефона, я перезвоню вам сегодня?!!
Я выучил номер наизусть, но так и не позвонил. Спустя две недели у мамы остановилось сердце второй раз, она снова попала в больницу, врачи решились поставить стимулятор, и в ночь накануне операции мама умерла.
На следующий после похорон день на меня свалилось много забот. Я перевозил сестру в дом престарелых, сидел в очередях разных учреждений и, наконец, должен был освободить от маминых вещей съемную квартиру. Это оказалось труднее, чем я думал. Закончилась столетняя жизнь нашей семьи — папы, мамы, московских бабушки и дедушки, моя собственная и дулина тоже. Я приезжал в квартиру и оказывался перед грудами одежды и белья, книжными и кухонными полками, десятком килограммов старых фотографий, посудой и множеством других вещей, историю каждой из которых помнил. Ходил по комнатам, обнажившим свою убогость, наступал на какие-то бумажки — то рецепт, то чек, то открытка, взгляд натыкался на какую-нибудь катушку черных ниток, обкусанную, почти использованную, привезенную из Минска пятнадцать лет назад.
Наша жизнь осталась в вещах, в этих катушках ниток, халатиках, квитанциях, которые мама не выбрасывала, не зная языка. Там была отдельная полка моих книг, журналов с моими публикациями, и оказалось неважным, что написано, — в самом деле, по-настоящему неважным мне самому, как всю жизнь не имело значения для нее, — она не воспринимала мысли, не знакомые ей в пятнадцать лет. Немногие поделки, сделанные для ее удобства, какие-то полочки, держатели, поручни, подставочки, — в них было больше нашей с ней жизни. Жизнь закончилась, и я стал остервенело запихивать ее оболочку в пластиковые мешки. Надо было торопиться, и сказалось, что мама умерла всего меньше недели назад, я еще чувствовал ее. Несколько мешков с платьями, кофтами и халатами отнес за квартал, оставил у входа в благотворительный магазин. Посуду и кухонную утварь сложил в картонные коробки и отнес к мусорным бакам. Туда же пошли книги. Погрузил в чемоданы фотоальбомы. Бригада старьевщиков забрала холодильник и стиральную машину, за это сволокла вниз и старую, когда-то подобранную на улицах мебель.
В последний день, присев среди голых стен с дырками из-под дюбелей, потянулся к телефонному аппарату проверить, отключила ли станция линию, и вспомнил, что должен позвонить владельцу дневников Литвинчука. Линия работала. Серо-голубая трубка была захватанной местами до черноты — это были следы маминых рук, результат ее многочасовых разговоров со мной. Не было сил выйти и навсегда закрыть за собой дверь. Вспомнив номер, я еще не знал, что не позвоню по нему. С трубкой в руке неожиданно подумал: не буду звонить. С этим все. Не буду читать чужие дневники, не стану тратить душевные силы на проникновение в чуждую жизнь. Моя жизнь здесь, в этой комнате, это мама, это ее кофточки, катушка ниток и бабушкин сервиз на двадцать четыре персоны, из которого остались супница и две-три щербатые тарелки.