Хайдеггер: германский мастер и его время
Шрифт:
Хайдеггер и раньше не ставил вопрос о бытии применительно к собственному вот-бытию. Правда, в письме Ясперсу от 1 июля 1935 года он упоминает о «двух занозах», которые мучают его и мешают ему работать, – «полемике с унаследованной верой [334] и неудаче ректорства», однако заметки «К делу философии» могут служить примером того, как хорошо он умел, выступая в качестве главного актера в драме истории бытия, не выставлять на обозрение себя как конкретного человека. Хабермас [335] назвал этот фокус «абстрагированием посредством приведения к сущности» (Abstraktion durch Verwesentlichung) – и в его словах содержится некая правда. В философском дневнике утрата унаследованной веры истолковывается как судьба целой эпохи, а неудача ректорства – как почетное поражение в борьбе
Note 334
В кн.: Хайдеггер/Ясперс. Переписка. С. 226, выражение «die Auseinandersetzung mit dem Glauben der Herkunft» переводится как «полемика с верой в происхождение».
Note 335
Юрген Хабермас (р. 1929) – немецкий философ и социолог. В 1961-1964 гг. преподавал философию в Гейдельберге. С 1964 г. профессор Франкфуртского университета. С 1971 г. директор Института по изучению жизненных условий научно-технического мира в Штарнберге. Преемник Хоркхаймера и Адорно, ведущий представитель второго поколения теоретиков франкфуртской школы, идеолог «новых левых». Исследует коммуникативное поведение, «двухступенчатое» строение современного общества («система» и «жизненный мир»). Автор работ «Логика социальных наук» (1967), «Познание и интерес» (1968) и др.
Нравственная самооценка – может быть, для мыслителя, который видит себя на сцене истории бытия, подобные вещи представляются слишком малозначимыми, не стоящими его внимания? Или, может, унаследованный католицизм как раз и повлиял на него в том плане, что свойственное протестантам качество – предрасположенность к тому, чтобы постоянно мучить себя угрызениями совести, – осталось для него чуждым? Ясно одно: Хайдеггер, желая полностью сосредоточиться на Целом и на собственном мышлении, тщательно отделял то и другое от всего чисто личного. Потому он и мог со странным безразличием наблюдать, как воодушевившее его движение приводило, даже в его непосредственном окружении, к очень дурным последствиям, к таким вещам, которым он, собственно, не должен был бы попустительствовать: вспомним хотя бы о том, что произошло с Ханной Арендт, Элизабет Блохман или Эдмундом Гуссерлем…
Уже после 1945 года Ханна Арендт и Карл Ясперс в своей переписке пришли к выводу, что нравственная чуткость Хайдеггера, очевидно, не соответствовала уровню его страстной мысли. Ясперс пишет: «Можно ли, будучи нечистой душой – т.е. душой, которая не ощущает своей нечистоты и не предпринимает постоянных попыток вырваться из нее, а продолжает бездумно жить в грязи, – в своей неправоте созерцать чистейшее?[…] Странно, что он знает нечто такое, о чем сегодня вряд ли кто-то догадывается» (1.9.1949). Ханна Арендт отвечает: «То, что Вы называете нечистотой, я бы назвала бесхарактерностью, но в том смысле, что у него нет буквально никакого характера и определенно нет никаких особо плохих качеств. При этом он живет с такой глубиной и страстностью, которые нелегко забыть» (29.9.1949).
Однако отсутствие у Хайдеггера нравственной рефлексии – не только особенность характера, но и философская проблема. Ведь у мышления, лишенного этой способности, отсутствует и та вдумчивость, без которой невозможно действительно всерьез отнестись к «конечности» (бренности, ограниченности во времени – Endlichkeit) всего сущего, так часто заклинаемой Хайдеггером. Вдумчивость, о которой идет речь, предполагает допущение того факта, что человек может оказаться виновным – и тогда должен принять эту случайную вину как вызов для своего мышления. Но для такой старой и почтенной философской дисциплины, как размышления о себе, оценивание себя, в философских заметках не находится места. А значит, они не соответствуют идеалу «подлинной экзистенции», то есть прозрачности присутствия для него самого. Знаменитое «молчание Хайдеггера» есть внутренний уход в немоту, чуть ли не душевная черствость по отношению к самому себе. Тоже своего рода забвение бытия.
Сила мышления Хайдеггера «выдвинута поверх» его самого в двойном смысле: во-первых, она абстрагируется от совершенно заурядной личности мыслителя и, во-вторых, она его «пересиливает».
Хайдеггер, вспоминает Георг Пихт, был полон «сознания», что он «как бы разбит» непосильной для него ношей мышления. Иногда он чувствовал: «то, о чем ему приходится думать», представляет «угрозу» для него самого. Другой свидетель, Ганс А. Фишер-Барниколь, который познакомился с Хайдеггером уже после войны, пишет: «Мне казалось, что мышление овладевало этим пожилым человеком подобно тому, как это происходит с медиумами. Оно словно вещало через него». Сын философа Герман Хайдеггер подтвердил это впечатление. Отец, рассказывал он, иногда
говорил ему: «Во мне думается. Я не могу этому противостоять».Подобные высказывания можно обнаружить и в письмах Хайдеггера Элизабет Блохман. 12 апреля 1938 года он писал ей о своем одиночестве. Хайдеггер не жаловался, а принимал одиночество как неизбежное внешнее следствие того обстоятельства, что он наделен – а следовательно, и отделен от других людей – особой «способностью мыслить». «Одиночество возникает и выражается не в отсутствии к-тебе-относящегося (des Zugehorigen), а в приходе другой истины, в извержении изобилия только-отчуждающего (des Nur-Befremdlichen) и единственного в своем роде» (BwHB, 91).
В момент, когда он писал это, Хайдеггер заносил в свой философский дневник такие, например, строки: «Бытиё – это бедство-вание (Not-schaft) бога, в котором он впервые находит себя. Но почему бог? Откуда это бедствование? Потому ли, что бездна, без-основность (Ab-grund), сокрыта? Ибо есть некое пре-восходящее (eine Uber-treffung), а значит, и пре-взойден-ные (Uber-troffenen) как, тем не менее, высочайшие. Откуда же это превосходящее, без-основность, основание, бытие? В чем состоит божественность богов? Почему Бытиё? Потому, что боги? Почему боги? Потому, что Бытиё?» (GA 65, 508).
Хайдеггер помогал себе справляться с отчуждающим в собственных мыслях, приближаясь к постижению ранее не привлекавших к себе внимания «отчуждающих странностей» в произведениях великих мыслителей прошлого, например Ницше: «Вообще я только сейчас учусь именно в самом отчуждающе-странном у каждого из великих мыслителей находить опору для подлинного сближения с ними. Это помогает разглядеть пугающе-странное также в себе самом и дать ему раскрыть свою значимость, ибо очевидно, что как раз оно-то и является первоистоком того существенного, что удается – если удается» (к Элизабет Блохман, 14.4.1937, BwHB, 90).
В другом письме к Элизабет Блохман Хайдеггер рассказывает о том, что ему приходится чередовать официальную преподавательскую деятельность, вынуждающую его при изложении своих мыслей идти на определенные уступки (без которых эти мысли остались бы непонятными) и, значит, двигаться по чужой колее, и «возвраты в собственное и подлинное» (20.12.1935, BwHB, 87). Философский дневник в его представлении наверняка относился к самому средоточию этой сферы собственного. Однако, как уже мог понять читатель, эти заметки отражают вовсе не воображаемый диалог философа с самим собой, а нечто совсем иное: мышление бытия. Словосочетание «мышление бытия» в данном случае следует понимать как Genitivus subjectivus (родительный субъекта): то есть не автор дневника мыслит о бытии, а само бытие «овладевает» автором дневника и мыслит через его посредство. Человек присутствует здесь лишь как посредник, медиум.
Такое существование мучительно, но в игре задействовано и счастье. Бросается в глаза, что в заметках гораздо чаще, чем в других произведениях Хайдеггера, заходит речь о радости. Бытие предстает перед нами и в радости. Страх, скука и радость – из этих основорасположений складывается, согласно заметкам, триединый священный опыт познания бытия. Благодаря радости вот-бытие превращается в то небо, на котором мир и все вещи могут воссиять как достойные удивления «Что».
Чтобы сохранить в неприкосновенности это «открытое место» вот-бытия, мышление должно отступить, податься назад и лишь следить за тем, чтобы чудная прогалина не оказалась загроможденной всякого рода предвзятыми представлениями. Мышление должно оставить все сущее в покое и само успокоиться. Однако пока Хайдеггер не находит выхода из парадокса словообильного немотствования. А кроме того, ведь существует еще и традиция великих мыслителей. Целый горный массив вдается в этот Просвет. Не следует ли прежде всего снести горные вершины? Занявшись этой работой, Хайдеггер замечает, что в горах его ждут богатейшие залежи сокровищ, которые никогда прежде не извлекались на поверхность. Так происходит каждый раз, когда он пытается приблизиться к одному из «великих». Например, после двух десятилетий упорного изучения Платона Хайдеггер, в конце тридцатых годов, сказал Георгу Пихту: «Я должен Вам кое в чем признаться: структура платоновского мышления до сих пор остается для меня совершенно темной».
В письме к Элизабет Блохман от 27 июня 1936 года Хайдеггер описал стоявшую перед ним дилемму: «Кажется, что борьба за сохранение доставшегося нам культурного наследия требует от нас полнейшей отдачи; создавать что-то свое и сохранять великое – делать то и другое одновременно выше человеческих сил. И, тем не менее, такое сохранение не может быть достаточно надежным, если не опирается на новое, критическое осмысление наследия прошлого. Из этого круга нет выхода, потому-то и получается так, что собственная работа временами воспринимается как нечто важное, а потом опять вызывает полное равнодушие и представляется просто дилетантством» (BwHB, 89).