Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В чем была причина передислокации — вместе с сапожным стульчиком наподобие того, что сопутствовал когда-то Троцкому — и почему она совпала со смертью маленького Валька? — при мне это никогда не обсуждалось. Удивительное дело: семьи родичей моих давно обеднели, опростились, в известной степени одичали, стали жить, и уже не в первом поколении, трудовой назёмной жизнью, но в отношении любви сохранили некий родовой романтический предрассудок. Как будто они по-прежнему футы-нуты — ножки гнуты, парят на масленых возах, а не впряжены в них в качестве саврасок, для которых всего-то счастья — от случки к случке.

Явное несоответствие, диссонанс между бытом и бытием. Вон Ариадна Эфрон, дочка Марины Цветаевой, как

только попала, после Парижа и Москвы, в сибирскую ссылку с пятидесятиградусными морозами и собственноручным ношением воды в ведрах из дымящейся енисейской полыньи, так сразу и охладела к своему Муле Гуревичу, не кинувшемуся за нею следом, а влюбилась безоглядно и безответно, навсегда, навек в самого Бориса Пастернака, которому писала из Туруханского края письма, соперничавшие по силе и выразительности с прозой самой ее матери. Проза и поэзия — как часто из их нестыковки как раз и рождается нечто удивительное…

Письма настолько потрясающие, что сам Борис Пастернак даже отвечал ей и более того — сохранил эти письма, как хранят любимые книги. Даже — неизданные.

Увы, не спасло. Мулю расстреляли в пятьдесят втором. Странно: самым слабым обычно выпадает самое страшное. Муле, Эфрону, Жанне д’Арк, моему другу Эдику Торосяну…

Дед Ваня у Евдокии Терековой почему-то не зажился: тоже через несколько лет умер. Не держался мужик у Евдокии: седло-то казачье, с высоким лобком, не каждый седок совладает.

Вот ее-то и подцепил Костик напоследок. Злые языки утверждали, что «встречались» они еще и при жизни бабы Мани и даже при жизни еще деда Ивана: на сросшихся глухих задворках своих садов. Сады и виноградники — это вам не чисто поле. Много чего любопытного скрывают они в своей роскошной тени с весны до глубокой осени. Поспевали груши у Катюши, у Ванюши зрели огурцы… А свой боевой фитилёк, похоже, Костик вправлял — макал не в одну обольстительную керосинку своего села. Раздвинет кто-нибудь особо любознательный отягощенные листвою и плодами ветки, а там фигуры в та-аких мичуринских гибридных позах…

Прошлой осенью побывал я в Красном. Зашел и на бабушкин двор. В тот самый день зашел, когда совершенно новые хозяева валили старую бабкину хатку. Днем позже — и опоздал бы. Часть ее уже развалили, освобождая место под новую стройку. Всё мне здесь показалось маленьким и ветхим. Постоял в проломе, подержался за теплую глинобитную стенку, приготовленную к дальнейшему сносу. Действительно пробоина: мир моего детства, давший трещину еще в стародавние годы, окончательно тонул на глазах. Деда Кости тоже давно уже нет, как нет и Евдокии Терековой: сперва умер он, а через несколько лет и она. Дом, подворье, сад перешли даже не ее детям, а племяннице. Муж племянницы, мужчина лет сорока, родом, как он сказал, откуда-то из Кузбасса, человек новый и совершенно равнодушный ко всему окружающему его здесь, он и встречал меня на этой стройке-ломке. Самой племянницы я не видел, но когда через двор просквозила длинноногая девчушка, подросток, я обратил внимание на ее лицо: крупное, правильное, с высоко поднятыми скулами и запавшими щеками, на каждой из которых по темному солнечному ожогу, хотя на дворе стоял ноябрь и двор, пробоину бабы Маниной хатки медленно заливал еще теплый, но уже совершенно осенний, осадочный — так, наверное, бакен видится подводным обитателям на дне — солнечный свет. Уже как бы и не солнечный, а почти что лунный, межзвездный.

Жаль, что даже самых бедовых девчонок сегодня Душками, Евдокиями уже не называют.

Осадок нескольких жизней, жалкий и хрупкий, переходил в абсолютно чужие руки: баба Маня сполна расплатилась за свою незаконную любовь.

В сад меня не позвали, и сам я туда не пошел: сад в ноябре — это еще печальнее, чем вывернутая наизнанку, чужими руками, жалкая глинобитная мазанка, где ты когда-то был почти что счастлив.

Историю

бабы Мани я рассказал, чтобы подготовить вас к главному сообщению.

С Соловков младшая сестра сбежала.

* * *

Как можно было сбежать с Соловецких островов, особенно в тридцатые?

Правильно: только водным путем, вплавь.

И не менее правильно, что женщина с Соловков могла сбежать только при содействии мужчин или хотя бы одного мужчины.

История едва ли не каждой женщины нашего рода подтверждает: уж одного-то мужика каждая из них оторвать может. Даже на зоне и даже — из вертухаев.

Судя по всему, юную бабку увезли, умыкнули, уложив, как завернутое в мешковину знамя, на дно лодки, баржи или еще какого-либо суденышка. Кто и сколько раз спускался к ней на это самое дно или в трюм за время беглого хода по Белому морю и с кем сама она по собственной воле или в уплату ранее оговоренных долгов сваливалась в обнимку еще ниже дна — кто же теперь об этом расскажет?

До конца дней своих она прожила под чужим именем.

Однажды под вечер появилась у нас дома. Я не помню, было это до пятьдесят третьего года или после. Да, собственно для внутреннего восприятия это особого значения и не имело: родня моя никогда не доверяла государству — ни когда оно казнило, ни когда миловало, уже казненных. Я только помню, как безмерно обрадовалась и как одновременно смертельно побледнела моя мать, когда тетка ее без стука, как настоящая старая нелегалка, вошла в нашу хату. Даже если это и случилось до пятьдесят третьего, точно так же повела бы себя мать и после пятьдесят третьего и даже после пятьдесят шестого. Сейчас я, кажется, вспомнил, как звали эту их младшую: Татьяна. Но в «миру» у нее, как у матери Терезы, имя было другое — я его не помню. И фамилия у нее была другая, с чужого плеча — может, прямо в барже и подаренная или, опять же, выкупленная, вымененная. Где она скиталась эти годы, как добралась до родных краев, я не знаю. Помню, что они с матерью проговорили, прошептались всю ночь, а утром, чуть свет, Татьяна снялась: наверное, тайный обход родни делала — все ли узнают?

Осела она в Орджоникидзе, в нынешнем и когдатошнем Владикавказе: родня моя, как и все беглые, тяготела к Кавказу не только потому, что здесь легче прокормиться, но здесь и легче скрыться, раствориться — был человек и нету. Дядька Сергей рассказывал, как он однажды в молодости, вскоре после демобилизации в пятьдесят первом, ее навестил. По каким-то слухам, по родне — видимо, материна встреча с Татьяной состоялась все-таки до пятьдесят третьего — вызнал, что она в Орджоникидзе, адрес разузнал и заявился. Он же после дембеля, налегке, тоже не совсем бескорыстный обход родни делал: надо же было где-то приткнуться.

Стучал-стучал в калитку: собачонка надрывается, а никто не открывает. Вышел, наконец, мужик, увесистый такой, курдючный.

— Чего тебе надо, паря? — спросил явно не по-родственному.

— Татьяну, тётку…

— Нету у нас таких.

— Да у меня ж и адрес записан, — показал дядька ладонь — это, значит, чтоб стереть, слизнуть можно было в момент, чтоб, значит, записку на ходу, с заломленными руками в случае чего не жевать. Тоже — конспиратор.

— Иди ты со своим адресом, откуда пришел. Нету у нас таких, — буркнул и повернулся задом, в дом потрюхал.

Дядька Сергей почесал-почесал репу и тоже развернулся — в сторону автостанции.

Только сделал пару нерешительных, не то, что хозяин, шагов, как слышит за спиною, из глухой калитки женский шепот:

— Сергей!.. Вернись…

Тетка! Татьяна! По девичьей фамилии Руднева… Стоит в калитке, расперши её, и шепотом кличет его и рукою машет:

— Иди!..

Дядьке два раза и повторять не надо: с утра ничего не ел.

Обнялись.

— Какой ты большой стал, Сережа, — гладила его Татьяна.

Поделиться с друзьями: