Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Из санатория дед регулярно привозил карточки. В его отсутствие баба Маня любила перебирать их: это напоминало ворожбу на картах. В этом году, скажем, перебирает карточки прошлого года и т. д. Бабе Мане требовалось постоянное пребывание Костика в доме, путь даже фотографическое. Если среди карточек попадались и такие, где дед оказывался в опасной близости с какой-нибудь расфуфыренной дамочкой (коллективные фото, делавшиеся традиционно в начале «заезда» и в его конце, в расчет не принимались), баба Маня задумчиво говорила мне, усаженному загодя рядышком.

— Ну, это, наверное, медсестра…

Дебёлые медсестры, стояли, выкатив вперед разбухшие груди, как ядра, приготовленные к бою.

Костик, конечно, мал-мал борзел, мог бы некоторые фотки и порвать благоразумно, но чего не спишешь на мочекаменную болезнь…

Насколько

я помню, бабушка Маня с Костиком в санатории почему-то ни разу не отдыхала — видно, болячек у себя не обнаруживала.

Да, болел-то всю жизнь, деликатно и комфортабельно, Костик, но, как это часто бывает, баба Маня умерла первой. У неё оказалась запущенная глаукома, и операция прошла неудачно. Поговаривали, что как ни звала его бабушка, дед даже не ездил к ней в больницу — баба Маня лежала в Буденновске, в двадцати километрах от своего села.

Но это разговоры. Фактом же остается следующее. После смерти бабы Мани дед Костя попытался подкатиться к бабушке Ельке. Напоровшись на отказ (бабушке Ельке отказывать не впервой, и если уж смолоду отбривала, то тут, на шестом десятке, и подавно), духом не пал. И тотчас же подженился на другой родственнице: на Евдокии Терековой.

Евдокия, Душка — еще одна красавица села, причем лет на пять помоложе Ельки. Невысокая, плотная, очень складная — на Венеру Милосскую она, конечно, не тянула, но если б Венеру когда-либо отливали заново, то в качестве опоки Евдокия несомненно подошла бы. Темнобровая, с характерным дегтярным тягучим блеском в глазах и с темным, словно солнечный ожог, румянцем на впалых щеках. В ней было что-то цыганское, что, впрочем, присуще многим терским казачкам: горцы и русские, издавна населявшие два берега одной реки, нередко утаскивали юных красавиц из-под носа друг у друга: справа налево и слева — направо. Причем и правоверная и православная «обчественность», похоже, смотрели на это воровство сквозь пальцы, ибо ровно через девять месяцев и правые и левые оказывались с законной прибылью. Другое дело, когда выкрадывали коней. Тут стояли за своё насмерть, потому как кобылу вернуть, вновь привести в родимый дом можно всегда, а вот девку — увы.

Ну да. Попробуй докажи, что вернулась — девкой: опровержение появится ровно через девять месяцев.

Рисковый, подчас кровопролитный и все же почти узаконенный обмен невестами исподволь укреплял не только кровь, но и дружбу народов: по разные стороны Терека появлялись невольные кунаки, даже в самых горячих вылазках и стычках исподтишка выглядывавшие «своих». Сейчас, когда чеченские женщины стали у нас как голливудские актрисы, так часто показывают их на русском экране, когда их, доселе скрытых от чужих глаз, этот генотип узнали все — стало очевидно и их поразительное внешнее сходство с женщинами, с которыми мы чаще всего и живем: с русскими.

Терекова! — это ж, черт возьми, изумительный псевдоним, а не фамилия! Иной беллетрист, вроде меня, семь лет бы голову ломал и все равно не выдумал бы себе столь звонкого имени. У Душки же оно было природным — насколько и сама она была искусно, в угоду самым подбрюшным мужским вожделениям, вырезана из этой же природы: из земли, из воды, из черноземной грязи.

Евдокия Терекова — весьма говорящая фамилия.

Оставшись вдовой (муж у неё погиб, перевернувшись по пьянке на тракторе) Евдокия, как истинная казачка, отбила чужого мужа. Этим мужем оказался родной брат бабы Мани и бабы Ельки, а стало быть, мой двоюродный дед Иван Антонович Руднев. Человек мастеровой, бывалый. Фронтовик, неплохой сапожник: все село в пятидесятых несло ему свои опорки, надеясь обратно получить нечто совсем другое, почти новое и модельное. И дед Иван старался: если к нему через всё село несли всякую рвань, старательно завернув ее в тряпки, чтоб меньше видели, то назад, от дядьки Ивана, та же, только отремонтированная и подчепурённая слюной и ваксой рвань уже удостаивалась быть несомой в обнаженном виде, да еще и гордо прижатой к груди.

Самые нетерпеливые переобувались тут же, прямо в деда Ваниной хате.

Эти успехи и достижения сильно отражались на дедовом шнобеле.

Потому как благодарный клиент рассчитывался почти исключительно вином, которое давили практически в каждом дворе, а вот деньги, как ни выдавливали их, выдавливаться не желали: так, по копеечке кровоточили,

капали — пятидесятые, послевоенные. И рассчитывался клиент щедро, поскольку учитывал и себя, и свою долю, «натягивая» с причмоком виноградного из домашнего бочонка в грелку, предназначенную для похода к сапожнику, будто и она тоже подлежала срочному ремонту.

Не мог же дед Ваня отставить грелку в сторонку и сказать: приди, сосед, завтра — заберешь пустую. Переливание начиналось незамедлительно, но до трехлитровой банки, подсовываемой предусмотрительно женою, руки почему-то не дотягивались: прилаживались, минуя банку, непосредственно к стаканам. А как же: проба пера!

А какая же проба с одного стакана? — одним не ограничивалось. Грелка, как баба, на глазах теряла упругость и форму и когда уже совсем слипалась, клиент забирал ее с собой и двигался — зигзагообразно — восвояси. Иногда еще и возвращался: за обновленной обуткой, которую ненароком забывал у сапожника, нетрезво провожавшего его теперь до самой калитки: иногда со спаренным пением.

Вот этого самого деда Ивана, родного брата Марии и Ельки, Евдокия и увела. Высмыкнула. Причем этому предшествовало большое горе: кто знает, может, горе и уход-увод тоже как-то оказались связаны между собой?

У деда Ивана умер младший сын. Последушек.

Маленький, черноглазый, носатенький — дед Иван как старый ворон, он же — как бойкий, вертлявый птенец. Мы с ним были ровесниками, и я познакомился и даже подружился с ним: к бабе Мане его часто приводила мать, бабы Манина и деда Ивана невестка со странным именем Федора. Федора была молодая, смуглая, бойкая, в ее ловких руках любая работа горела. Мы с мальчиком (звали его Валей: мать, стало быть, носила почти мужское имя, сын — почти женское) допоздна гоняли на санках, которые соорудил нам Костик без единого гвоздя, с горы на окраине села. Усаживались, вцепившись друг в дружку, вдвоем и неизменно обгоняли да еще и сшибали тех, кто съезжал поодиночке: видно, потому что те-то неслись в свободном парении, а мы — в свободном падении.

И вдруг летом приехал, а Вали — нет. Это жуткое медленное слово: у м е р. Кажется, от воспаления легких. Я просто онемел от такой новости: я тогда считал, что умирают только старые.

Федора, похоже, тоже умерла: теперь в бабушкин дом заходила совсем другая женщина. Голова плотно закутана темной шерстяной шалью, которую Федора не снимала и в хате. Сама она ссылалась на головную боль, но мне кажется, она просто ничего не хотела слышать и сама стала как немая — и щебет исчез, иссяк, и сноровка тоже ушла. Я никогда не видел, чтоб так многослойно и старательно, без малейших просветов, укутывали голову. Федора словно защищала ее от новых ударов. С моим приездом она зачастила к родичам: сядет напротив меня и рассматривает. Мы были похожи с ее мальчиком. Мне становилось не по себе, кусок в рот не лез. Мне кажется, она не только вспоминала, угадывала, но наверняка еще и терзалась тайным, мучительным вопросом.

Почему не я? Не я, такой же десятилетний малыш, а — ее сын? Почему я вон остался, подрастаю помаленьку, а его снесли за ту гору, с которой мы с ним и катались зимой на санях.

За которую он в конце концов и закатился, как крошечное солнышко. Как пасхальное яичко на Красную горку…

У меня и кусок-то застревал, и ложка опускалась, потому что я невеликим своим умом, а скорее кожей со вставшими встопорщившимися темными волосками чувствовал этот немой материнский вопрос.

Бабка и дед заговаривали с Федорой нарочито бодрыми голосами, но она на них не реагировала. Она вообще реагировала только на меня: замирая передо мной, как перед иконой.

Я приехал на лето к двоюродной бабке, и оказалось, что Валёк далеко-далеко, а дед Иван наоборот почему-то близко: раньше он жил с Федором и Вальком на окраине села, а теперь, поселившись почему-то у Душки, очутился рядом, потому как двор ее располагался через один от бабы Мани, а сады так даже соседствовали задами вплотную — так прихотливо нарезают и делят землю только в плодовитых пойменных селах, а не в наших степных, где земли немерено, да толку в ней мало.

Полное наименование бабы Маниного села — Красный Октябрь, причем «о» тоже прописное, но и местные жители, и соседи называли его совершенно беспартийно: Красное. И скорее за сады, нежели за кумач, который вскидывали над клубом на Первомай и ноябрьские праздники.

Поделиться с друзьями: