Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Такие лица я видел иногда у калек, что жили в патронате для инвалидов Великой Отечественной войны, располагавшемся на околице нашего села, в дореволюционных постройках какого-то степного магната. В день получения пенсии калеки неукротимо двигались на своих колясках, у которых в качестве привода был один-единственный рычаг, каковой они остервенело рвали то на себя, то от себя — а второй им и без надобности, поскольку почти все они не только безногие, но еще и однорукие. Моторизованные двигались на колясках, обезноженные, безлошадные — просто мучительно и целеустремленно, выбитым сталинградским строем, елозили на собственных съеденных заскорузлых задницах, влекомые, как быки за ноздрю, великой, всепоглощающей жаждою: все туда же,

к сельмагу, к кабарету, где звенела стеклом моя крестная мать, тогда еще совершенно юная и немятая, наливала им в граненые толстостенные стаканы, а потом еще и добавляла из дубовой бочки, ловко орудуя никелированным насосом, жигулевский «прицеп». И перегнувшись через прилавок, подавала все это страждущим, пропускаемым вперед даже самыми нетерпеливыми нашими никольскими мужиками, подавала, как лилипутам, вниз, в жадно воздетые — у кого в правую, а у кого и в левую…

Оттуда они двигались мимо нашей одинокой хаты до самого утра, оглашая ночную пугливую немоту таким яростным матом, вперемешку с разбойными песнопениями, как будто вновь шли на последний приступ, а не откатывались — с неизменными потерями — после него.

Калеки были в основном танкистами:

Три танкиста Выпили по триста, А четвертый…

— как они сообщали в разухабистой, на целый километр растянувшейся спевке, —

Дёрнул восемьсот…

В общем, насколько хватило пенсии.

Среди нищих, забредавших в наше село, попадались и бывшие шахтеры — у них были такие же рябые синюшные лица, нередко с вытекшими глазами…

И ещё человек хромал — кажется, на правую ногу. За плечами у него висел холщовый мешок, «сидор», как называли у нас.

— Ты — русский? — спросил он у меня, оторвавшись, наконец, от кружки.

— Конечно, — пожал я плечами.

А кем я еще мог быть? — у нас в селе все русские, за исключением старенького, забывающего самого себя водовоза Юнуса, который, во-первых, говорит о себе почему-то в женском роде, а, во-вторых, на вопрос о национальности отвечает:

— Моя — здешняя.

Ну, если уж старый Юнус с двумя седыми, ковыльными водорослями на бородышке считает себя здешним, то я и подавно…

— А у матери есть еще дети?

— Есть, там, — показал я в сторону хаты. — Спят. Да вот она и сама, — заметил я, что со стороны птицефермы, где матушка тогда работала, движется, спускается с пригорка крохотная, как блуждающий паучок, точка — по тропинке, которую сама же за годы и годы и продышала: я рад был сдать чужака матери, а самому вернуться, наконец, к своим забавам.

— А отец у них есть? — не отставал бродяга, что для бродяги выглядел странновато — не оборванец и речь спокойная, твердая.

— Есть, — хмуро ответил я, не вдаваясь в подробности: отец малышей как раз находился в очередной отсидке.

Паучок замер на полпути. Потому что паучок был внимательный и заметил во дворе чужих. Быть внимательным его заставляла жизнь — паучок никогда не следовал по своей серебряной ниточке порожняком, с пустыми руками: то десятка два яиц куриных нёс домой малым своим деткам, то ведерко дерти, а то и целую вязанку ячменной соломы пёр, как вьючный ослик, на своих трудолюбивых плечах. Паучок многодетный и потому, как все многодетные — несун. Доставляя пропитание, доставлял в свою одинокую хатку жизнь. Паучок-одиночка — кормилец в этом домике не задерживался, все заботы укладывались, умещались на плечах кормилицы. Одной. Чужие глаза ей ни к чему: у нас в Николе все носят, и все по этой причине отворачивают в известных обстоятельствах друг от дружки глаза, чтоб не видеть лишнего. По этой же причине и в чужих дворах у нас без нужды не задерживаются: мало ли что хозяин или хозяйка припрут или уже приперли

ненароком с общественной степи?

Мать явно выжидала со своим грузом, когда же посетитель, гость наш незваный отвалит восвояси.

Человек глянул темным своим глазом в указанном мною направлении и набрал себе еще кружку. Долго-долго нес её к губам, не отводя взгляда с пригорка, а потом вдруг, не испив, резко поставил кружку на борт, на цементную шейку колодца и влажной рукой потрепал меня за плечо:

— Прощай!

И двинулся вон. В проёме же ворот — ворот как таковых у нас не было, не нажили, а вот проем для них в саманной стенке был — остановился, развернулся и добавил негромко:

— Спасибо.

Без всякого, между прочим, акцента.

И, прихрамывая, медленно двинулся по безлюдной и бездомной (наш дом тут один километра на три пустоты) улице в сторону околицы. Туда, где и стоял когда-то патронат для инвалидов войны. Сам, как инвалид, крепко припадая на правую ногу.

А паучок тотчас, синхронно заскользил в сторону родной своей хатки. Он — удалялся, она — приближалась. Приближалась ко мне, удаляясь одновременно от него. Метрах в трехстах от нашего дома человек остановился и, стоя как пень, долго глядел в нашу сторону.

— Кто это? — спросила мать, с облегчением сваливая с плеч чувал с зерном и встревоженно вглядываясь в направлении путника.

— Да так, — сказал я вяло. — Воды просил.

— Не агент? — ну и слава богу, — вздохнула мать: больше всего на свете не любила она агентов по сельхозналогам, шнырявших без спросу по чужим дворам.

Человек вновь медленно-медленно тронулся в свой неизвестный путь. В полную свою неизвестность — ни слова больше в своей уже к закату клонящейся жизни я от него не услыхал. Человек двигался, а я понуро побрел вслед за матерью в дом: воевать мне почему- то резко расхотелось.

Так кто это был?

Мне бы очень хотелось, чтоб это был мой отец — и предпосылки тому есть. Во всяком случае баба Маня, к которой я тем летом по обыкновению был направлен на сезонное дозревание, как только я появился в ее доме, добравшись до него на роскошной новенькой, с оленем на капоте, сияющей хромом и слоновой костью сливочно-белотелой «Волге», к которой даже наша пыль не приставала, сдуваемая скоростью, как пудра, — «Волга» невестою, проезжала мимо нашего села и неожиданно притормозила возле нас с матерью: мать по возможности сажала меня на попутку, такие спокойные были на Северном Кавказе времена, и я, конечно, и во сне не мечтал о такой лучезарной оказии, добираясь обычно либо на бензовозах, либо вообще пехом, — стало быть, как только я возник на бабушкином пороге, она тотчас первым долгом воскликнула:

— Ну что, видал отца?

— Какого еще отца? — ошарашено переспросил я, все еще находясь под магией езды на сказочном фаэтоне, невесть как забредшим в нашу степь — это еще круче, еще фантастичнее, чем лунатический лимузин князя Мусы: таких «Волг» тогда вообще еще не видели, их выпуск, взамен «Победы», только-только налаживался.

— Да твоего. Родного. Заходил сюда две недели назад, расспрашивал, где вы с матерью и как. Оч-чень интересный, — не преминула заметить баба Маня, смолоду слабоватая на скупую мужскую красоту.

Ну и ну — лапки гну. Я просто обмер от этих её слов, и всё восхитительное послевкусие удивительного путешествия — верхом на солнечном луче — как рукою сняло. Как же я не почувствовал, не узнал? Тело моё стало полым и невесомым, как будто его накрыло мглою. Я давно заметил, что вечерние сумерки обладают магическим свойством: даже горы, будучи, как газовой обольстительной косынкою, покрыты ими, вдруг теряют чугунность свою, плотность и несокрушимую усидчивость и становятся невесомыми, движущимися, скользящими, уплывающими куда-то вдоль горизонта к неведомым новым причалам. Ни одному нашему одесскому Копперфилду фокус такой никогда не удастся, только вечерней призрачной, обманчивой полумгле.

Поделиться с друзьями: