Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хлыст

Эткинд Александр Маркович

Шрифт:

Белый сделал сектантов пьяницами, похабниками, трусливыми, бестолковыми убийцами, — и зачем? Непонятно; а с другой стороны, в восторге перед ними он употребляет все старания, чтобы подчинить читателя их простофильскому обаянию [1443] .

Действительно, воспринять двойственность текста как таковую легче на основе критического опыта, связанного с идеями деконструкции, чем на основе реалистических и символистских моделей, с которыми работали читатели 1910-х годов. Сложнее других была позиция Бердяева. Его рецензия была опубликована в Русской мысли и называлась Русский соблазн: между двумя этими формулами и возникало основное напряжение в статье Бердяева. Вместе с Дарьяльским чувствуя романтическую привлекательность русского сектантства, Бердяев был в восторге от текста, в котором этот соблазн моделировался художественными средствами; вместе с Белым борясь против националистического «соблазна» в собственной душе, Бердяев считал мысль автора не вполне ясной и недостаточно мужественной. Фактически критик подмечал в СГ расхождение между его поэтикой, дающей эстетическую санкцию голубям, и его сюжетом, в котором голуби подвергаются этическому осуждению. В другой своей статье Бердяев утверждал значение этого текста как исторического открытия:

1443

Там же, 346.

А. Белый художественно прозрел в русском народе страстную мистическую стихию, которая была закрыта для старых русских писателей, создавших традиционно народническое представление о народе. Этой стихии не чувствовали славянофилы, не чувствовал и Л. Толстой. Только Достоевский знал ее, но открывал ее не в жизни народа, а в жизни интеллигенции [1444] .

Двойственность Белого не осталась незамеченной и Вячеславом Ивановым; но в отличие от Бердяева, он не видел в этом никакой ценности. «В белую Фиваиду на русской земле поэт, я знаю, верует. Но чаемое солнце, по его гороскопам в Серебряном голубе, взойдет все же с Запада»; —

отмечал Иванов. Он особенно сетовал, что «русское томление духа» не получило изображения в Петербурге [1445] . Действительно, если сравнить оба романа Белого с Русской идеей Иванова, то различие позиций становится очевидным. Одновременно с СГ Иванов провозглашал новое народничество и давал ему интерпретацию, возвращавшую по крайней мере к Щапову: «Народная мысль не устает выковывать, в лице миллионов своих мистиков, духовный меч», а задача интеллигенции — слушать результат этой подпольной работы и подчиняться ей «равно в духовном сознании и жизни внешней». Иванов знает, что этот путь — «самоубийственное влечение к угашению в народном море всего […] возвысившегося»; но тогда, в 1909 году, он с энтузиазмом противопоставлял все это анти-народнической позиции Вех. Иванов говорит то же, что делает Дарьяльский; обоим одинаково свойственны колебания, по слову Иванова — «бессильная попытка что-то окончательно выбрать и решить, найти самих себя, независимо определиться» [1446] . Но Дарьяльский честнее, и идет он дальше, до смерти; а может быть, это только отличие литературной фантазии от живого человека.

1444

Н. Бердяев. Темное вино — в его: Судьба России. Санкт-Петербург, 1918, 53.

1445

Вяч. Иванов. Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого «Петербург») — Собрание сочинений, 4, 620.

1446

Вячеслав Иванов «О русской идее» — в его: Родное и вселенское. Москва: Республика, 1994, 368.

СТЕПКА

Владислав Ходасевич выявлял повторяющийся эдиповский сюжет романов Белого начиная с Петербурга; во всех них, как показывал исследователь, неизменное значение имеет один важнейший мотив — отцеубийство [1447] . На Ходасевича наверняка влиял очерк Фрейда Достоевский и отцеубийство; но эссе Ходасевича о Белом, которые кажутся психоаналитическими по своим результатам, вряд ли являются таковыми по своему методу [1448] . Ходасевич реагировал не на скрытое, а на вполне явное содержание текстов Белого; рассказывая о них в терминах, которые современному читателю кажутся специально фрейдистскими, Ходасевич мало где выходил за пределы того, что рассказывал о себе сам Белый, и того, как он это сам называл. Ходасевич делал лишь то, что он всегда делал как филолог и критик — собирал и обобщал материал, прямо содержащийся в тексте. Он не строил гипотез о подсознании автора, а наблюдал повторяющиеся структуры в продуктах его сознания.

1447

В. Ходасевич. Аблеуховы-Летаевы-Коробкины; в мемориальном докладе 1934 года (В. Ходасевич. Андрей Белый — в его: Колеблемый треножник. Москва: Советский писатель, 1991) он распространил тот же способ анализа наличность Белого, показывая миграцию мотивов из жизни в текст.

1448

Ср. критический ответ Ходасевича на психоаналитические штудии Федора Досужкова в области пушкиноведения: В. Ходасевич. Книги и люди. Курьезы психоанализа — Возрождение, 15 июля 1938.

Другой стороной того влечения к матери и стремления убить отца, которые Ходасевич обнаружил у Белого, а Фрейд — у остальных мужчин, является страх. В соответствии с классической теорией, он принимает форму страха кастрации, но редко осознается как таковой. У Белого этот комплекс чувств принимал столь ясную форму не только потому, что он осознавал свою агрессивность в отношении отцовской фигуры, но и потому, что легко накладывался на литературные (Золотой петушок) и исторические (русское скопчество) подтексты. Культурное опрощение, растворение в народе, жизнь в секте, участие в радениях естественно перетекали в добровольное оскопление героя. Такой финал соответствовал бы логике отказа от позитивных признаков культуры, важнейшим из которых, наряду с собственностью, является сексуальность; такой финал вписывался бы в историческую этнографию русского сектантства, дать художественный образ которой хотел Белый; и он был бы сильным и верным символом русского народничества в его эволюции от подпольного терроризма к сентиментальному толстовству. Если бы Белый пошел по этому пути, он бы опередил Блока, который в Катилине дал не очень ясный, но зато восторженный образ скопца-революционера, и Платонова, который в Иване Жохе и, менее определенно, в других текстах использовал скопчество как идиому русской утопии. Но позиция Белого в СГ была прямо противоположна позиции Блока. Белый писал не интеллигентскую апологию революции, а предупреждение о ее страшных последствиях для интеллигента. Народничество Дарьяльского приводит его к физической гибели, и конечное намерение Белого состояло в том, чтобы показать смерть героя безо всякой амбивалентности, во всей ее отвратительной необратимости; и испугать читателя, убедить его не повторять путь героя.

В силу своих личных особенностей или исторических особенностей своего времени, Белый осознавал такие свои желания и чувства, которые человек другого склада и другой культуры обычно признает лишь с помощью априорных схем или того тонкого принуждения, которое связано с аналитической ситуацией. Поэтому, наверно, Белый так негативно относился к Фрейду, его близкому предшественнику и конкуренту, которому он ничем не был обязан; и потому же другие люди, соприкоснувшиеся с Белым, подобно Эмилию Метнеру или Сергею Соловьеву, нуждались в профессиональном анализе [1449] . Эта роль Белого не вполне уникальна; другими примерами в русской литературе являются психологические поиски Розанова, Зощенко, Набокова, тоже независимые от Фрейда и в некоторых пунктах ему параллельные. Их самостоятельность остается недооцененной, когда тексты подвергаются анализу так, будто они представляют собой первичный материал типа сновидения; на деле они более похожи на его интерпретацию, уже написанную коллегой, не совсем психоаналитиком, но и далеко не профаном. Такой материал подлежит, конечно, критике и деконструкции. Но прямой его анализ, не учитывающий специфических интересов и методов коллеги, был бы упрощением и неуважением.

1449

По словам Берберовой, Белый о Фрейде слышал, но его не читал; см.: Nina Berberova. A Memoir and a Comment: The Circle of Petersburg — Andrey Bely. A Critical Review. The University Press of Kentucky, 1978, 115–126. Об отношении русских символистов к психоанализу cm.: Эткинд. Эрос невозможного. История психоанализа в России, гл.2; психоаналитические занятия Метнера подробно рассмотрены в: M. Ljunggren. The Russian Mephisto. A Study of the Life and Work of Emilii Medtner. Stokholm, 1994.

Ходасевич, которому экология СГ была столь же чужда, сколь близок был ему фон Петербурга, пропустил в своем анализе ранний и, кажется, ключевой для всего замысла Белого эдиповский мотив в СГ [1450] . Его носитель — Степка, «важная птица» (211), организатор «тайной милиции» голубей (220). Уже Валентинов чувствовал центральное значение этого персонажа [1451] . Степка познакомил Дарьяльского с голубями и свел его с Матреной, но не захотел делить ее с собственным отцом. Ссора их изображена со всем натурализмом; «парнишка, потеряв честь и разум, харкнул да и плюнул в родителево лицо, кидался на почтенных лет родителя с ножом, и в довершение безобразия разбил на его голове увесистую банку с вареньем» (245). Последняя деталь перекликается с Балаганчиком Блока: герой Балаганчика истекает клюквенным соком, герой СГ отмывается от вишневого варенья. Разобравшись с отцом эффективнее всех своих младших братьев в прозе Белого (Аблеуховых-Летаевых-Коробкиных, о которых написал Ходасевич), сектант Степка покидает родные края, чтобы больше никогда туда не вернуться (248). Но мы вновь встречаемся с ним в Петербурге, где он вступает с Дудкиным примерно в те же отношения, в которых был с Дарьяльским. Дудкин выздоравливает от своего бреда под народные песни, которые принес Степка, и имитация Белым хлыстовских распевцев в них вполне очевидна [1452] . По пути из Целебеева в Питер Степка задержался на месяц в Колпино, где «свел знакомство с кружком» сектантов, собрания которого посещают «иные из самых господ». О том, что там они делают «все вместе», герой и автор решили нам не рассказывать [1453] .

1450

Мотив борьбы с отцом появляется уже в рассказе Адам, в котором справедливо видят предшественника СГ; см. об этом: Charlotte Duglas. «Adam» and Modern Vision — Andrey Bely. A Critical Review. Ed. by Gerald Janecek. University Press of Kentucky, 1978, 56–70.

1451

Валентинов. Два года с символистами, 194.

1452

Например, «Прости, Исусе! […] Дом продам — нищим раздам, Жену отпущу — Бога сыщу» — А. Белый. Петербург. Москва: Наука, 1981, 301; хлыстовские мотивы этих песен остались неотмеченными в комментариях к Петербургу.

1453

Белый. Петербург, 103;

отношения Степки и Дудкина в трилогии Белого рассмотрены в: Pekka Pesonen. Vallankumouksen henki hengen vallankumouksessa. Tutkielma Andrei Belyin romaanista «Peterburg» ja sen aatetaustasta. Helsinki, 1987, 351–353; анализ идей Степки в связи с христологическими мотивами Петербурга см.: П. Песонен. Образ Христа в «Петербурге» Андрея Белого — Литературный процесс: внутренние законы и внешние воздействия = Ученые записки Тартуского государственного университета, 897, 1990, 102–118.

Мы, однако, узнаем о Степке интересную подробность: он писатель. Перед тем, как покинуть Целебеево, он пишет «вступленье к замышленной повести». Белый приводит оттуда цитату размером в полстраницы; не имея ничего общего с сектантскими текстами, она написана подчеркнуто по-гоголевски («было вовсе не тихо, а, напротив того, очень даже шумно — не угодно ли, пожалуйте», 248). Этой автоцитатой или, может быть, автопародией Белый показывает, что именно Степка воплощает здесь авторское я. Может быть, текст СГ и Петербурга написан Степкой? Во всяком случае Степка — единственный сквозной персонаж в задуманной Белым трилогии Восток и Запад, которая должна была состоять из СГ, Петербурга и третьего тома Невидимый град. Возможно, Белый задумал формальный эксперимент по превращению периферического персонажа в невидимого автора, который должен был обнаружиться в последнем томе, появившись из текста подобно самому Китежу. Во всяком случае, если Дарьяльский ушел из писателей в сектанты, то Степка выходит из сектантов в писатели: встречное движение, которое по праву стало бы символом эпохи.

Не исключено, что по ходу задуманной трилогии Белый намеревался каким-то способом воскресить Дарьяльского. Намек на предстоящее спасение героя есть в предисловии к СГ. «я счел возможным закончить эту часть без упоминания того, что сталось […] после того, как […] Дарьяльский покинул сектантов» (30; курсив мой). Еще одной косвенной уликой может быть письмо, которое в Петербурге Дудкин зачитывает Степке, а тот одобрительно говорит «так оно, во, во, во». Письмо это Дудкин получили из-за границы от некоего политического ссыльного. Четыре его версии в разных редакциях романа были проанализированы Ивановым-Разумником, который лучше всех знал и рукописи Белого, и его замыслы. Согласно выводам Иванова-Разумника, письмо «Сперва должно было, очевидно, стать осью всего романа, но […] от редакции к редакции становилось все бледнее и невразумительнее […] мы, читатели, решительно не понимаем причин одобрительных звуков Степки» [1454] . Разгадку, с точки зрения публикатора, давала найденная им версия этого письма. Иванов-Разумник, однако, не ответил на дальнейшие вопросы, порожденные его анализом: на каком основании он считал это письмо центральным для романа? почему Белый в своей переработке текста не разъяснял значение этого письма, а, наоборот, сокращал его и делал все менее понятным? и наконец, кто автор этого, по формуле Разумника, «загадочного письма»?

1454

Иванов-Разумник. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый, 146.

В самом полном варианте, опубликованном Ивановым-Разумником из рукописи 1910–1911 года, это письмо содержит ссылки на пророчества Соловьева и «нижегородской сектантки» [1455] ; на близкое уже «эфирное явление Христа»; на связь русского терроризма с «садизмом» и «мазохизмом». Письмо написано тоном раскаявшегося революционера, который обличает заблуждения своих младших коллег: «та же все бесовщина». Автор пережил опасный кризис, из которого сумел спастись: «одно святое лицо вырвало меня из нечистых когтей». Тем не менее он продолжает верить: «России особенно будет близко эфирное явление, ибо в ней колыбель новой человеческой расы, зачатие которой благословил сам Иисус Христос». Последнее указание, очень специфическое, указывает на фабулу СГ. от Дарьяльского ожидалось именно такое «зачатие». Автор письма хоть и чудом спасся «из нечистых когтей», но продолжал верить в то, во что верил Дарьяльский. Может быть, эти темные намеки, помещенные на центральное место в Петербурге, должны были готовить Степку и читателя к чудесному спасению Дарьяльского, к его новой роли западника-эмигранта, к его обличениям революционной «бесовщины» и «восточного хаоса», к третьему тому Востока и Запада, в котором герои должны были воскреснуть, а оппозиции слиться. Можно вообразить, что выживший Дарьяльский мог бы стать героем не осуществленного Белым романа Невидимый град. Вернувшись из эмиграции, он ходил бы по любимым полям вместе с Аблеуховым и неизменным Степкой и дал бы синтез Востока и Запада, привязанный к легенде о Китеже. По мере того, как исторические события делали этот замысел менее релевантным, Белый перерабатывал тексты, выпалывая посаженные когда-то ростки будущего сюжета. Предисловие к СГ было выпущено Белым из берлинского издания 1922 года; и с каждой редакцией Петербурга все большим сокращениям подвергалось «загадочное письмо».

1455

По-видимому, речь идет об Анне Шмидт, что подтверждается связью «нижегородской сектантки» с Соловьевым; однако она обозначена инициалами Н. П. (там же, 148).

СРЕДИ ВЕХ

Круг общения Белого в первую половину 1900-х годов изучен очень полно; о конце десятилетия мы знаем меньше [1456] . В его позднейшем самоанализе видна неудовлетворенная тяга к общинной жизни: «я искал людей и общений не кружковых, а катакомбных, интимных» [1457] , стремился «к мистерии, обряду, своего рода трапезе душ» [1458] и «новой коммуне» [1459] . Его мысли кружатся в знакомом пространстве религиозных, эротических и психологических исканий: «я в то время лелеял мечту об организации своего рода ритуала наших бываний и встреч, о гармонизации самих наших касаний друг друга, вызывающих хаос и разорванность сознания» [1460] . Проблематизируются самые простые, первичные акты человеческих отношений, вплоть до касаний; касания эти, как они есть, вызывают один хаос, но коллектив и ритуал могут организовать их в небывалую гармонию. Белый вспоминает и идею групповой воплощенности в божестве, которая была в центре увлечений юных соловьевцев: «проблема коммуны, мистерии и новой общественности пересеклась с мыслию об организации самого индивидуализма в своего рода интер-индивидуал», — зашифровывал Белый. Коммунитарным эротизмом окрашены сложные и почти симметрические отношения Белого с тремя парами — Блоков, Мережковских, Брюсова и Нины Петровской. «В грезах о коммуне […] я сознательно допускаю мифологический жаргон, источник скорого чудовищного непонимания меня со стороны, например, Блоков, приписавших […] хлыстовский, сектантский, мистический смысл моим эмблемам» [1461] . Но Белый обвинял Блока как раз в том, что делал по отношению к нему сам. Как мы видели, рецензии Белого на Блока полны «хлыстовских» интерпретаций его творчества. Они восходят к давним «лапановским» идеям Сергея Соловьева, Блока и самого Белого; и к тем беседам о хлыстах, которые Белый, как мы видели, на вершине душевного кризиса вел с Метнером и Андреем Мельниковым. Психотерапевтическая находка Метнера, объяснившего несчастную любовь Белого к Л. Д. Блок следствием хлыстовской магии, наверное отразилась в описаниях любви Дарьяльского [1462] .

1456

См.: А. В. Лавров. Андрей Белый в 1900-е годы. Москва: Новое литературное обозрение, 1995.

1457

А. Белый. Воспоминания об Александре Александровиче Блоке — Записки мечтателей, 1922, 6; цит. по републикации Bradda Books: Letchworth, 1964, 58.

1458

Там же, 102.

1459

Там же, 104.

1460

Там же, 58.

1461

Белый. Почему я стал символистом, 441.

1462

Биографические интерпретации СГ видят в Дарьяльском автопортрет Белого в его отношениях с Блоками (Н. Г. Пустыгина. «Трагедия творчества» (А. Блок и роман А. Белого «Серебряный голубь») — Блоковский сборник-12. Тарту, 1993, 79–81; В. Н. Топоров. «Куст» и «Серебряный голубь» Андрея Белого: к связи текстов и о предполагаемой «внелитературной» основе их — Блоковский сборник-12. Тарту 1993, 91–109), а также портреты Александра Добролюбова (Бахтин. Лекции об А. Белом, Ф. Сологубе, А. Блоке, Есенине, 139) и Сергея Соловьева (А. В. Лавров. Дарьяльский и Сергей Соловьев. О биографическом подтексте в «Серебряном голубе» Андрея Белого — Новое литературное обозрение, 1994, 9, 93–110).

После крушения надежд на объединение с женатыми друзьями в «ячейку-коммуну» писатель попытался найти удовлетворение на более традиционных путях; именно в это время он пишет СГ и задумывает Петербург. Эти годы проходят в союзе Белого с Асей Тургеневой и в общении с тремя искателями новых идей, политиками-литераторами, которые конкурировали за влияние над входящим в моду писателем: марксистом Николаем Валентиновым, бодлерианцем Львом Кобылинским-Эллисом и пушкинистом Михаилом Гершензоном. Последний был занят в это время строительством контр-идеологии, вскоре воплощенной в знаменитом сборнике Вехи. Факт и время их дружбы существенны для понимания этого критического момента русской интеллектуальной истории: Михаил Гершензон и Андрей Белый находились в самом тесном контакте именно тогда, когда один из них составлял Вехи, а другой — писал СГ [1463] .

1463

Валентинов. Два года с символистами, 213; Белый. Между двух революций. Москва: Художественная литература, 1990, 265; ср.: Лавров. Андрей Белый в 1900-е годы, 272.

Поделиться с друзьями: