Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хлыст

Эткинд Александр Маркович

Шрифт:

«Что такое народ?» — задавал Струве самый важный из вопросов. Гершензон определял народ как носителя «космического чувства». Это термин Уильяма Джемса, философия которого была, впрочем, очень далека от популизма [1482] . Для Струве это «наиболее темная из всех народопоклоннических характеристик» [1483] . Народничество, считает редактор Русской мысли, опасно потому, что ведет к мистическому национализму или, как сказали бы немного позднее, фашизму: «народопоклонство неотвратимо […] влечет за собою мистически-националистическую идею богоизбранного народа, народа — Богоносца». В ответ Гершензон утверждал подобно Толстому, что «космическое чувство» тем более доступно людям, чем меньше они знают, чем хуже образованны; и потому народ определяется не по национальной принадлежности, а исключительно по уровню образования. «В противоположность образованным, накопляющим ненужное им богатство безличных идей, русский простой народ, как, вероятно, и немецкий и всякий другой, живет хотя и бедной, но существенной духовной жизнью» [1484] . Новая позиция Гершензона противоречила его собственной статье в Вехах, в которой постулировалось

«коренное различие» между отношениями классов на Западе и в России. Обвиненный, по сути дела, в русском национализме, Гершензон находит выход в толстовской (и руссоистской) интерпретации популизма как культурного примитивизма. В результате он впадает точно в то состояние «простофильства», которое он и собранные им соавторы критиковали в Вехах. По Гершензону, интеллигенция должна опасаться народа; по Струве, интеллигенции опасен не народ, а собственные народнические идеи. Гершензон старается до предела углубить пропасть между народом и интеллигенцией; Струве же говорит, что она существует в основном в интеллигентских фантазиях. Обе полярные позиции были спрятаны в Вехах, а теперь они развиваются самостоятельно. Позднейшее творчество Гершензона и Струве показало, насколько отличны были друг от друга радикальный неоромантизм первого и умеренный либерализм второго. По своему эту дистанцию выявил отказ Струве публиковать Петербург Белого в Русской мысли в 1912 [1485] . Позднее Струве писал, что русская литература «на разный лад […] идеализировала народ, понимаемый как простонародье»: литературное народничество восходило от славянофилов к Блоку и Горькому, и только Тургенев, Чехов и Бунин имели иммунитет от этой болезни русской интеллигенции [1486] . Это то самое «народничество, которое как-то входит в состав и большевизма, как исторической стихии», — считал Струве [1487] .

1482

Влияние Джемса играло первостепенную роль для авторов и читателей Вех. Перевод Разнообразия религиозного опыта появился в издании журнала Русская мысль в 1910, в разгар полемики вокруг Вех; вполне вероятно, что авторы, группировавшиеся вокруг Русской мысли, читали рукопись перевода в процессе ее подготовки к печати. Интерес Гершензона к Беньяну, вероятно, тоже стимулирован Джемсом.

1483

П. Струве. На разные темы, 189.

1484

Гершензон. Ответ П. Б. Струве, 180.

1485

Анализ мотивов Струве см.: R. Pipes. Struve. Liberal on the Right, 1905–1944. Cambridge: Harvard University Press, 1980, 194–195.

1486

Петр Струве. И. А. Бунин — в его кн.: Дух и слово. Статьи о русской и западно-европейской литературе. Париж: YMCA-Press, 1981, 309.

1487

Петр Струве. Речь о Блоке и Гумилеве (1930) — там же, 283.

Между тем среди разных трактовок русской истории, содержащихся в статьях Вех и в последовавшей полемике, сбылся именно отклоняющийся прогноз Гершензона. Русской интеллигенции, какой она была, скоро пришлось испытать «ярость народную» и разделить участь Дарьяльского. Современники видели в «ужасной фразе» Гершензона предостережение; они обсуждали, насколько оно соответствует действительной опасности. На самом деле это было искреннее признание в собственном влечении к смертельной угрозе, к потере идентичности, к гибели если не физической, то классовой и культурной: страстная фантазия, на которую имеет право всякий автор, но в данном случае ее осуществила история. Предреволюционные предчувствия Гершензона были столь же неопределенными, амбивалентными, обезоруживающими в отношении реальной опасности, как и предсмертные предчувствия Дарьяльского.

Давший в Весах восторженную рецензию на Вехи, Белый знал, на чьей стороне он выступает своим СГ. Не получив голоса на страницах знаменитого сборника, Белый пытался решить его проблемы в собственном полномасштабном тексте, который писался точно в то же время и в той же среде; но в своем анализе Белый пошел дальше. Сюжет, метафоры и противоречия Серебряного голубя — художественный эквивалент рассуждений, призывов и противоречий Вех. Основываясь на своем опыте и пользуясь своими методами, Белый отвечает на те же вопросы, которые ставили, каждый от имени своей науки, философы, социологи и политические аналитики. Роман Белого вмешивается в разногласия между Струве и Гершензоном, показывая: то, что отрицал Струве, существует; то, чего боялся Гершензон, действительно опасно; но интеллигент, какой он есть, не готов сделать иного выбора.

ОБРАЗ СОВЕРШЕНСТВА

В повести Белого говорит и действует тот самый народ, который в русской литературе безмолвствовал так же часто, как часто говорили о нем и за него. С наглядностью живого, непосредственно увиденного факта Серебряный голубь утверждал существование народа как мистической реальности. Народ кардинально отличен от мира образованных людей и живет по своим иррациональным законам. Подобно славянофилам и народникам, Толстому и Гершензону, Белый чувствует неотразимую привлекательность народа и сполна воплощает это чувство в тексте. Но вклад Белого в анализ народной чары идет дальше. Интеллигент идет к своей смерти несмотря на очевидные признаки бессмысленности своей жертвы и несмотря на пошлость тех, ради кого она приносится. В идеях обреченного чаре интеллигента, как в глазах Дарьяльского перед гибелью, «ненужные мелочи запечатлеваются мгновенно, главное же неискоренимо ускользает от наблюдения» (407). Вместе с Гершензоном, Белый привносит в традицию нечто сугубо новое: признание смертельной опасности народа для интеллектуала и, соответственно, самоубийственного характера собственного народолюбия. Собственно литературными методами Белый кодирует ту же ключевую оппозицию, что и Гершензон, и так же отказывается ее решать. Публицист объявил

«слияние с народом» желанным и смертельным для читателя делом. Поэт, признавая справедливость предостережения, показывает героя, который все равно идет туда, потому что это и есть его любовь, которая сильнее смерти. Серебряный голубь и есть «ужасная фраза», развернутая в роман.

В конечном итоге автор СГ согласился с автором Бесов в осуждении убийства личности, совершаемого во имя любви к народу. Но Шатов ничуть не хотел быть убитым; Дарьяльский же помогает своим нелепым убийцам. Неизжитое народничество не дает ему защитить себя от народа и его ярости. В отличие от вполне раскаявшегося и монотонного Шатова, Дарьяльский многослоен и амбивалентен; но так же двойственен и Белый, который именно этим отличается от Достоевского времен Бесов. Перерабатывая текст под влиянием веховских настроений, осуждая неонародничество и показывая гибельность пути героя, Белый полярным образом менял ход повествования; но он оставил в целости многие элементы текста, которые показывают сектантов как средоточие истины и красоты. Ничего похожего на лирические отступления СГ нет в Бесах, где заговорщики компрометируются не только сюжетом, но и всей фактурой романа. В отношении современной ему истории Белый оказывается более диалогичен, чем Достоевский.

Если Блок и Булгаков, Гершензон и Струве пытались представить свои позиции как внутренне однородные, логически последовательные, то текст Белого сохраняет его полярные колебания. В пределах одного текста такая амбивалентность отражает неразрешимую противоречивость истории, которую чаще удается видеть, лишь прочтя множество спорящих друг с другом текстов. Автор колеблется вместе со своим героем и многими из читателей; его колебания отображают ту самую двойственность чувств, которая ведет героя к саморазрушению. Противоречия между эпизодами СГ те же, что и противоречия между статьями Вех и даже противоречия внутри статьи самого Гершензона. Но подобная разработка их возможна только в художественном тексте. Историк-публицист бессилен защищать позицию, содержащую внутри себя очевидное и неразрешимое противоречие.

Книга Гершензона Тройственный образ совершенства [1918] полна восторга перед народными бурями. В его пресыщенности культурой и тоске по варварству автору мало и большевиков:

И снова, как встарь — ибо так было уже не однажды, — явится из диких степей народ-всадник, вскормленный не отвлечением, а сосцами матери-природы, и пройдет на своих неутомимых конях наши страны, сокрушая воли, как ломкий тростник: каждый на коне — кипучий микрокосм; что ни человек, то личность. То будет в человеке победа Божьего образа над прахом, в который мы обратили себя: поистине, праведная победа [1488] .

1488

М. Гершензон. Тройственный образ совершенства. Москва: типография тов-ва И. Н. Кушнерева, 1918, 92.

Вслед за этими всадниками, так похожими на блоковских Скифов, появляется сильный образ сумасшедшего столяра, очень похожего на героя СГ; там глава сектантов тоже является столяром, временами вполне сумасшедшим.

Тяжкое недоумение томит человека […] Он еще стоит за верстаком, как тот столяр, и с виду усердно строгает, но в его глазах глухая тоска и зарницы безумия. Вдруг сумасшедший столяр точно проснется […] и, озверев, начинает яростно рубить топором, […] пока не искалечит рук; тогда он роняет топор и, сев в углу, беспомощно плачет, так что сердце надрывается слушать [1489] .

1489

Там же, 94.

Мы не знаем, плакал ли столяр Кудеяров после гибели Дарьяльского; но Гершензон как будто сочетает обоих в самом себе и оплакивает свою неспособность сделать выбор между ними. Его партия в Переписке из двух углов вся заполнена этим плачем. «Современная культура есть результат ошибки»; «мне мерещится, как Руссо, какое-то блаженное состояние»; и совсем как Дарьяльскому, хочется «в луга и леса». Красота только в соединении народа с природой, а также в известных нам последствиях такого соединения:

Я ощущаю ее в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плугом, в глазах детей, […] в простоте искренней и непродажной, в ином огненном слове и неожиданном стихе, […] особенно в страдании.

В ответ Иванов, не готовый повторять старые споры в новых условиях, отрекается от своей же «русской идеи», еще недавней своей апологии нисхождения, которая включала в себя все те же элементы — возврат к природе и народу, опрощение, страдание. «Вы же, конечно, плоть от плоти […] интеллигенции нашей, как бы ни бунтовали против нее. Я сам — едва ли […] Опрощение — измена, забвение, бегство, реакция трусливая и усталая», — говорит он теперь и неспроста вспоминает бегунов: «Мы же русские, всегда были, и в значительной нашей части, бегунами» [1490] . Самый сочувственный отзыв на Переписку из двух углов последовал от критика неожиданного, но компетентного: Виктора Чернова, основателя и лидера партии социалистов-революционеров. Совсем недавно неонароднические лозунги его партии привлекали больше голосов русских избирателей, чем чьи-либо другие. Теперь он находился в пражской эмиграции.

1490

Вячеслав Иванов, М. О. Гершензон. Переписка из двух углов. Петербург: 1921, 49, 16, 26, 62, 57.

Тревоги и смутные порывы М. О. Гершензона не чужие нам, социалистам. […] Социализм сам в значительной степени страдает и томится от того же, от чего страдает и томится М. О. Гершензон. […] Урбанизму противостоит естественный, примитивный рустицизм, сохранивший всю полноту своих сил […] на свежем, девственном, непочатом Востоке. […] Социализм […] идет к своему расширению, к обновлению элементами рустицизма. Он […] прикоснется, припадет […] к матери сырой земле, чтобы набраться новых сил [1491] .

1491

Виктор Чернов. Индивидуальность и кризис культуры — Воля России, 1922, 10.

Поделиться с друзьями: