Ходынка
Шрифт:
Внезапно идти снова стало легче.
— Осторожно, вашблагороть! — дохнули в ухо Соколову редькой и пивом. — Овраг тут, ров.
Действительно, Соколов уже стоял на краю оврага. Подвинувшиеся было люди тоже стояли на краю — некоторые придерживали друг друга, схватив за пояса.
Ввиду отдаленности шоссе, с которого в овраг приезжали за песком, здесь он был не так глубок, как в начале — от силы в человеческий рост. Да и края оврага тут уже давно осыпались и поросли травой. На дне его тоже стояли люди, и тут было много просторнее, чем в рядах, подступавших к буфетам. Поручик Соколов оглянулся. В тумане, шагах в сорока от него, виднелась линия буфетов, чем-то похожая на контур кремлевской стены. Унтер-офицер Петровский
— А ну, посторонись! — крикнул Соколов.
Он свернул направо, в толпу, и, отступив к буфетам на пару шагов, пошел вдоль оврага. Когда цепочка солдат за поручиком Соколовым выровнялись, он крикнул:
— Слушай, народ! Нечего тут давиться! А ну осади назад!
Ближайшие из толпы загудели. Кое-то из стоявших у края оврага покрутился на месте, другие же и вовсе делали вид, будто призыв офицера их не касался.
— А ну-ка назад, ребята! Дружно, ну! — крикнул поручик Соколов.
Цепочка солдат начала отжимать толпу к оврагу. Оттуда стали доноситься крики и брань — по крайней мере, ближайшие к оврагу обыватели все-таки спустились вниз. Соколов пошел дальше, цепочка последовала за офицером, продолжая сталкивать в овраг стоявших к нему поближе.
Толпа, разгадавшая намерения военных, стала напирать на буфеты с новыми силами. Первые ряды, составленные из пришедших ранее всех счастливцев, начали голосить и причитать. Несомненно, каждый из встречавшихся на пути поручика Соколова желал, чтобы давка ослабла. Но каждый при этом делал всё, чтобы в тот момент, когда цепочка доходила до него, прижаться к меньшей части толпы, оказаться ближе к буфетам, не дать сдвинуть себя назад, в сторону Москвы.
Пройдя шагов двести, поручик Соколов оглянулся. Предпринятый им поход принес результатов не больше, чем катер, с помощью которого решили бы убрать от берега часть моря. Разве что пространство, чуть разреженное солдатами, толпа заполняла вновь чуть медленнее, чем это сделала бы морская вода.
Поручик Соколов к своим тридцати четырем годам еще наслаждался полнотой сил и здоровья. Лишь на зимней квартире, вскочив утром с постели, он мог увидеть, как перед глазами разлетаются белые мотыльки — верный признак того, что пора заново переложить печку. Сейчас же поручик угорал в чистом поле, потому что ветра не было, а кругом стояло много жадно дышавших людей. Они поглощали воздух отнюдь не безвозвратно — в противном случае вакуум тут же сменился бы другим воздухом, — но всего лишь вдыхали и выдыхали его, меняли на газ, все меньше и меньше пригодный для дыхания. И этот газ, смешаный со зловонным желтым туманом, все больше вытеснял нормальный, насыщенный кислородом воздух, потому что притока его совсем не было. И зимние угарные мотыльки, впервые возникшие еще на подходе к оврагу, теперь летали перед глазами поручика так густо, что он решил больше не рисковать. Не хватало еще грохнуться в обморок при нижних чинах!
Ни на мгновение не останавливаясь, поручик Соколов начал забирать в сторону буфетов.
— Вашблагороть… Вашблагороть, бабу заберите — прохрипели рядом. — Без памяти баба…
Поручик Соколов оглянулся через плечо. Чуть ниже его погона виднелось совершенно белое женское лицо, обтянутое красным платком. Из-за движения толпы голова качалась, и лицо женщины походило бы на маску китайского болванчика, если бы не полуприкрытые глаза со зрачками, зловеще закатившимися кверху.
— Петровский! Взять бабу!
— Как взять, господин пору…
— На руки, на спину, как
хочешь…— Так ружо у меня тама.
Поручик протянул назад руку:
— Давай сюда.
Ружье унтер-офицера сослужило Соколову добрую службу. Поручик нес ружье над головой и делал лицо грозного воина, а на самом деле он держался за него как за обломок корабля. Поручик уже ослаб настолько, что почти не мог говорить. Поручик ничего не видел из-за пота, разъедавшего глаза, поэтому в морды, от которых в дополнение к общему зловонию несло водкой, он без разговоров бил прикладом.
Один из обморочных, которого протащили уже несколько шагов, вдруг очнулся и стал вырываться, бормоча:
— Кружку хочу! Вечную…
Спустя четверть часа мокрый как мышь поручик выбрался из толпы. На последних шагах он двигался уже почти без сознания — если стоять там люди могли, то дышать на ходу между ними было совершенно нечем. Оказавшись в проходе между буфетами, поручик Соколов набрал полную грудь воздуха и только после этого оглянулся.
Цепочка солдат растянулась чуть ли не до оврага, и каждый тащил обморочного — либо на спине, либо в руках.
— Что, поручик? Худо? — как через подушку дошел до Соколова голос подполковника Подъяпольского.
— Воды… Врача… Врачей много… Срочно — с трудом выговорил Соколов. — И полицию немедленно… Казаков… Как можно скорее! Эти сволочи думают… им давить друг друга позволено… А вытаскивать их мы должны.
— Что-о-ос? — остолбенел Подъяпольский.
И тут поручик онемел. Подъяпольский спрашивал его о чем-то, но поручик не мог ответить. Он стоял перед толпой, смотрел на лица людей, по-прежнему смиренно и угрюмо глядевших перед собой, и молчал. Он силился, но не мог их понять — потому, возможно, он и потерял дар человеческой речи, что вдруг перестал понимать людей. Не будь Соколов должен шестнадцать рублей, он, возможно, застрелился бы — наверное, от небывало острого чувства одиночества.
„Знающие не говорят, говорящие не знают“ — вспомнились поручику слова китайского мудреца в пересказе графа Толстого для крестьянских детей и нижних чинов. Люди, стоявшие в передних рядах, понятия не имели об аде, который существовал и даже торжествовал за их спинами, в каком-то десятке шагов от них — так же, как рядом с праздничной и оживленной улицей может торжествовать ад, отделенный от нее больничной или тюремной стеной толщиной всего лишь в аршин.
„Жидкость!“ — вспомнил свою догадку поручик. — „Живая жидкость! А те, что толпу с краев подпирают, — поверхностное натяжение. Да еще какое!“
Вслед за солдатами из толпы выбралось с полсотни людей. Им тоже не приходило в голову обратиться с речами к первым рядам. Они просто крестились, охали и обнимали детей в новой, но сильно изодранной одежде — возможно, впервые в жизни. Одиночки через проход между буфетами пробирались на гулянье и там немедленно ложились на траву рядом с вынесенными из толпы обморочными.
Воды в баках так и не нашлось. Что-то солдаты принесли из театра. Кого-то удалось оживить с помощью омоченных в росе ладоней и колыбельной песни, которую пел, растерянно встряхивая бесчувственные тела, унтер-офицер Петровский. В конце концов ожили все. Соратник Подъяпольского по Плевне, капитан Иванов вынул из кармана фляжку с водкой и заставил выпить поручика Соколова. Рядовые, ходившие в толпу, очухались сами.
К четырем утра толпа уже стояла вплотную к буфетам, а там, где буфетов не было, — вплотную к ограде.
— Милок, сделай милость, выпусти пожалуйста! — молила ефрейтора Корчагина нестарая еще баба в красном платье, прижатая толпой к жердям. — Надо мне.
Ефрейтор Корчагин не отвечал, но внимательно смотрел на бабу одним глазом. Другой глаз ефрейтора был прикрыт, потому что под ним дымилась „козья ножка“.
— Выпусти меня, дуру, солдат, — продолжала ныть баба. — Кто ж знал, что так обернется?