Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хор мальчиков
Шрифт:

— Пойди, пойди — подтолкнул его Вечеслов. — Я к тому, что нет ли тут некоего знака?

— Приватное дело мне не потянуть.

— Спору нет, на хозяина работать куда проще. Да я и не стараюсь разубедить. В твоём уравнении столько неизвестных, что лучше не лезть с советами. Поезжай, поезжай в Европу, а мы, если разбогатеем, нагрянем в гости.

— Если разбогатеете, берегитесь: разве можно иметь деньги в России? Отберут как пить дать. Либо правительство, либо рэкетиры.

— Вывезем, всё, что есть, вывезем, — твёрдо сказала Тамара и засмеялась. — Смешно: мы рассуждаем так, словно речь идёт о деньгах не на две туристические путёвки, а по меньшей мере на виллу. А вот если на виллу… Знаешь, о чём я мечтаю? Купить маленькую гостиничку где-нибудь в Испании — там, я слышала, недорого. Глядишь, и обеспечили бы себе старость. Ты бы приехал помогать, и мы…

—.. жили бы в этой гостинице на берегу реки, — продолжил Свешников, — в доме с таким высоким бельведером, что и Москву видать…

— На берегу моря, и о Москве я не говорила.

— Замечательно.

— Остановка за малым, — заметил Вечеслов. — Выучить испанский.

Дело было за малым — выучить испанский и тогда стать портье или барменом, а заодно и шофёром при

гостинице. Кое-какой опыт у Свешникова имелся: когда-то он провёл отпуск в Паланге, подрядившись возить на своей машине продукты для пансионата; работал он не за деньги, а за стол и комнату с видом на прибрежный лесок для себя и своей спутницы — иными словами, за путёвки. Всех обязанностей у него было — съездить с утра в два или три магазина; в какой-нибудь западной стране, он понимал, пришлось бы потяжелее — и посмеялся тому, как серьёзно воспринял неожиданные слова Тамары, немедленно примерив на себя и работу задаром, и изучение ещё одного языка, плюс к немецкому, неизбежному, потому что лишь через Германию и можно было бы попасть в придуманную гостиницу с башенкой; всего этого было многовато для пенсионера, и будь его воля, он бы одним испанским и ограничился, чтобы всласть начитаться знаменитых и модных латиноамериканцев, прежде всего — Борхеса, о котором только и слышал: «Гений, настоящий гений» — и которого не читал, потому что в Союзе было трудно с любыми книгами и потому, что с испанского переводили мало; немецким писателям повезло намного больше — и вот их-то Дмитрий Алексеевич не жаловал, всё повторяя: «Напиши “Игру в бисер” кто-нибудь из французов — какая тонкая могла бы получиться вещь!»

Тогда он не обратил внимания, а сейчас — припомнил, что Денис не отозвался на Тамарину выдумку: не возразил, не удивился — скорее всего, потому, что она уже стала известной целью, дальней, но достижимой. Это было в духе Вечеслова: сооружать всё основательно, с верной выгодой, без суеты — и молчком. Дмитрий Алексеевич говорил про себя в его адрес: кулак, кулак — нисколько не осуждая, а сегодня после «кулака» задумавшись, не подрядиться ли и в самом деле на службу в отель, буде тот возникнет из ничего, и скоро решив: подрядиться, пожить в Испании, плохо знакомой по книгам. Единственной, кроме, конечно, корриды, испанской картинкой, нарисовать какую сумели его воображение и воспоминание о Крыме, был тяжело навьюченный ослик, бредущий сперва по горной дороге, а затем по узкой, до белизны высвеченной солнцем деревенской улочке, меж выложенных из камня оград. «А за углом, — присочинил он, — крохотный отель, и в дверях — скучающий портье: я». До отеля, впрочем, надо было ещё дожить, потому что не завтра же друзья собирались обзаводиться недвижимостью — если и в самом деле всерьёз собирались, если были в состоянии; вероятно, самостоятельно, туристом, ему удалось бы попасть в те края раньше (найденная на скамейке реклама экскурсий обнадёживала), но тут всё-таки вместе с городком у моря предлагались и свой кружок, и тот самый ослик, и… Заменить многообещающее отточие было нечем, и это-то манило больше всего. За ним скрывались новые впечатления, каких Дмитрий Алексеевич пока ещё не получил в Германии: родные Рига и Таллин оказались намного колоритнее города, в который он теперь попал и в котором если что и удивляло, так это скудость известных по книгам черт западного мира: добрая половина пространства была заставлена такими же, как на московских окраинах, панельными домами, кирхи пока не попались ему на глаза, ни одна, дневная публика одевалась невзрачно, вечерние же тротуары пустовали и реклама не полыхала над головой. Искомые приметы встречались ему как раз в Москве, пусть и не на каждом шагу, за границей же он ждал их непомерного умножения, а столкнулся — с отсутствием, так что впору было усомниться, в ту ли сторону пошёл. Впрочем, он давал себе отчёт, что нельзя искать в провинции того, что, быть может, присуще одним столицам: как Нью-Йорк — не Америка, или Москва — не Россия, так и Бонн или Берлин, тоже, наверно, имеют мало общего с предъявленной ему частью Германии — заражённой серостью, которая ещё недавно охранялась советскими войсками. Вот о чём нужно было б написать в своём ответе — но нет, это была запрещённая тема: ему не хотелось бы подсказывать собеседнику доводы. Стоило только намекнуть тому, что не заметил пересечения границы — и последовала бы раздражённая отповедь, которую уже не так просто было бы не то что остановить, но и перебить осторожным напоминанием простой вещи: ты и сам, осторожно сидевший на месте, когда вокруг менялась страна, ты тоже не заметил перемещения.

* * *

Камень, егоже небрегоша зиждущий, сей быстъ во главу угла… Сегодня мало кто представляет себе, о чём это сказано, хотя перевод нередко вспоминают к слову: «Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла». Цитата на этом месте обычно обрывается, за полным незнакомством с продолжением, которое и нам придётся читать по писаному: «Всякий, кто упадёт на этот камень, разобьётся; а на кого он упадёт, того раздавит». Нынешнее состояние умов таково, что, прочитав слова Луки, пусть и в таком доступном виде, слишком многие соотнесут их лишь с инструкцией по технике безопасности, ибо кто из нас не видел плаката «Не стой под грузом»? Что же до главы угла, то и здесь требуются особые разъяснения. Конечно, нет более неблагодарного дела, нежели толкование истин, но, с другой стороны, брось человека посреди читаемой тобою страницы, как он увидит и какой-то свой угол, и свою главу, иной раз к углу вовсе не относящуюся и уже прочитанную. Безвольный супруг вспомнит не оправдавшую себя народную мудрость «Муж в доме — что глава на церкви», ребёнок вообразит многоугольный зал, где в каждый угол поставлено по мальчику, а бездомному померещится свой угол — свой, понятно, уже в новом смысле, то есть настолько свой, что его, угла, наличием определится ни много ни мало, а скорость течения бытия — в пределах от бестолковой суеты в поисках приюта до неспешности болезни. Имеющему где притулиться можно позволить себе степенные прогулки по окрестностям, а впоследствии и дальние поездки — с душой, спокойной от сознания, что теперь есть куда вернуться, что там, за дверью, ключ от которой лежит в кармане (можно проверить), его ждут стол и постель, а то и

семья — правда, ужатая до предела, до единственного человека, не то что в те книжные времена, когда под одной крышей собирались большие, в три поколения, семейства. Да ведь в наши дни опоганено даже понятие крыши.

Никогда прежде Свешников не знал поисков угла: детство и юность прошли в просторной профессорской квартире, откуда он переехал уже в свою кооперативную, которую мог бы обменивать по вкусу, превращать во что угодно, от притона до лаборатории, съезжаясь и разъезжаясь с кем-то и пусть теряя при этом то квадратные метры, то виды из окна, но не теряя дома. Иногда он жалел, что так и не воспользовался этими возможностями — обмен, затеянный перед отъездом из России, был не в счёт как уже отвлечённая операция с собственностью, возможный толк от которой сводился опять же лишь к утешению сознанием того, что в случае плохого приёма немцами найдётся, куда отступить, в тыл.

Не имея с чем сравнить и прочно не обосновавшись, Дмитрий Алексеевич пока не мог дать оценку заграничному гостеприимству; бесспорным было лишь то, что он не чувствовал себя бесприютным. Комната в лагере была заведомо временным пристанищем (сравнение с пансионатом ещё и потому оказалось удачным, что он прожил в ней как раз срок, какой прежде обыкновенно определялся путёвкой, двадцать четыре дня); шестиметровая каморка с двухэтажной железной койкой ждала его в новом общежитии тоже ненадолго, но вот за нею угадывалось уже постоянное, до конца дней, но непредсказуемое жилище в незначительном городе, русская библиотека которого уместилась на двух стеллажах.

Сказать, что именно он выигрывает, а что утрачивает, было пока трудно, несомненным и немедленным приобретением оказалась только возможность никуда не спешить, расположившая не к безделью, но к сосредоточенности, и всё-таки Дмитрию Алексеевичу часто приходило в голову, что его планы работать в одиночку, то есть без помех, что-то писать, слишком наивны, и что в действительности его умственные усилия никому больше не понадобятся, и что подлинная жизнь осталась за спиною, в России. Привыкший там видеть, как его идеи непременно и скоро воплощаются в нечто осязаемое, он приехал в Германию человеком без имени, чьи заслуги неведомы, а стариковские мысли мало кого интересуют (он всё время забывал, пускаясь в эти сопоставления, что и в Москве сейчас интерес к его работе упал настолько, что сама лаборатория перестала существовать).

Когда-то, в благополучные времена, невольно выходило так, что он, добиваясь в работе заказанных вещественных результатов, предъявлял заказчику лишь половину возможного или сделанного, вторая же, невостребованная часть шла всё же не в корзину, а откладывалась им в некую кладовку памяти с тем, чтобы всегда была под рукою; эти запасы он мечтал когда-нибудь на досуге, на пенсии, привести в порядок, а быть может, и произвести из них какой-нибудь полезный продукт. Теперь он не только знал, где могут пригодиться его особенные математические методы, но находил в своём старом деле ещё и философскую сторону, на которую стоило бы обратить внимание; те, на кого он работал, или не догадывались о ней, или были равнодушны, а на самостоятельные штудии Дмитрию Алексеевичу недоставало ни времени, ни сил; он разумно отложил их до приезда в Германию, где уже, кажется, никто, кроме жены, не мог бы помешать этим занятиям, для которых требовались лишь трезвый ум, память и чистая бумага.

Но и с женою на первых порах всё устроилось как нельзя лучше.

О своей пробной поездке Дмитрий Алексеевич рассказал ей довольно пространно, в том числе — и о Захаре Ильиче с его собакой (сначала даже об одной только собаке и рассказал), и об одной паре из хайма, состоявшей, как можно было догадаться, в фиктивном браке, но живущей порознь (Мария, улучив момент, поведала на ушко, что и Захар Ильич по бумагам числится мужем энергичной нестарой особы, неравный брак с которой был затеян с единственной целью вывоза той, полукровки, из России; угодив таким нехитрым способом ближнему, возможно, небескорыстно, даже определённо небескорыстно, Захар Ильич поначалу справедливо опасался осложнений — как непредвиденных ходов со стороны условной супруги, вплоть до посягательств на стариковскую свободу, так и вынужденных долгих неудобств в быту, — но дело повернулось так, что если женщина безусловно выиграла, то и он, вопреки закону о сохранении материи, не потерял ровно ничего, неведомым образом сумев отделиться от спутницы). Подробности их отношений совсем не заинтересовали Дмитрия Алексеевича — к неудовольствию Раисы, вдруг насторожившейся и засыпавшей его целым ворохом вопросов, на которые он не сумел ответить. Они даже повздорили из-за этого.

Вскоре после вылазки троих мужчин в город на входной двери лагеря появился листок с именами отъезжающих — отправляли сразу шесть семейств, — а потом и комендант заглянула с вестью. Наутро, когда был подан автобус с прицепом для багажа, с нею прощались, как с хорошей знакомой, и были уверены, что и встреча на новом месте окажется столь же тёплой. Новичков, однако, не встречали вовсе. Высадив со всеми пожитками посреди уже знакомого Свешникову двора (он напрасно прислушивался и озирался — никто знакомый не соткался, как в прошлый раз, из воздуха), их оставили дожидаться незнамо кого и чего. Было тепло, сухо, и незадачливые новосёлы не роптали, а посмеивались: вот он, хвалёный немецкий порядок. Прошло почти полчаса, прежде чем появилась та, кого ждали, — остриженная под машинку худосочная девица с лицом, уничтоженным белёсыми ресницами. Начав с извинения, она всё же не преминула ткнуть в приклеенное на двери расписание: до начала приёма оставалось ещё две не то три минуты.

Приезжие к этому времени, кидая нашедшуюся у Бе-цалина игральную кость, установили очерёдность, и хотя немка поманила с порога кого-то другого, первыми, согласно жребию, решительно пошли Литвиновы. Следующими были Свешников с Раисой.

Дмитрий Алексеевич, успевший побывать в паре немецких учреждений, посчитал было, что все они одинаково стерильны на вид — с белыми стенами, современной холодной мебелью и ярким освещением, — но комната, в которую он теперь попал, скорее походила на советскую контору: вдоль стен стояли старые фанерные шкафы, а маленькое окно давало так мало света, что и днём не обойтись было без пары светильников полувекового возраста. Девица, здесь ещё более тусклая, чем на солнечном дворе, поднялась из-за стола навстречу. «Уж не собралась ли она обниматься?» — с ужасом подумал он, на всякий случай осклабившись, и потом удивился её размашистому мужскому рукопожатию.

Поделиться с друзьями: