Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Уже на улице Лоттер прочел им из своего давнишнего:

Я искал в вещах и не нашел.

Я искал поверх вещей и не нашел.

Как этот мир неразрывен.

– Ты читал сейчас с самоиронией, – сказал Прокофьев, – а наверняка вначале, когда только что написал, декламировал с пафосом.

Прокофьев заметил Анну-Марию Ульбано в мегаполисе, ранним вечером, на бульваре, он всегда путал, перевирал название этого бульвара. Значит, она тоже спускается сюда в «долину». В красной громадной шляпе и в красном шарфе, что заброшен за спину, и ткань стекает. Она плыла. На нее обращали внимание. Какие-то туристы даже фотографировали ее, невзначай как будто. Прокофьеву вспомнилось, как гид водил их по Праге. Он держал над собою на длинном упругом стебле красную розу, искусственную. И задача Прокофьева была идти за этой розой. И сейчас он тоже пошел. Не дело, конечно же, завтра у них «на горе» праздник. Рано утром Дианка приедет. Ему просто бы выспаться, тем более что со сном тоже теперь проблемы. Да и в груди временами вроде как давит. Но он не мог не идти за Анной-Марией. Он понимал, конечно

же, что ему «не светит». И не только потому, что ей не нужен эмигрант с жалкой квартиркой на чердаке, стареющий чудак, которого в Университете держат все же из жалости. Так что это свое волнение он мог считать вполне бескорыстным.

Его волновала тайна. Вот она плывет как экзотическая птица, но даже этот ее эффектный наряд казался бутафорией. Она, сошедшая с какой-то ренессансной картины, не могла предъявить себя миру так , не от стеснения – из такта, чтобы не поразить прохожих сверх меры, маскировалась под обычную красавицу. Прокофьеву думалось, он просто был уверен, что в свои сорок она интереснее, глубже, емче себя самой в двадцать. Эта зрелая красота, помноженная на что-то неуловимо, невыразимо личностное. Зачем он, собственно, идет за ней? Если она поймет, что он преследует ее, это будет не скандально даже, комично. Его уже била дрожь, видимо, от самой ситуации преследования, что была для него внове.

Следить за Анной-Марией оказалось проще, чем он думал. Она не оглядывалась. И через час-полтора стало ясно, что никогда не оглянется. Не оглядывалась так, что это можно было понять как метафору. Вот она села за столик (Прокофьев тоже сел в кафе под тентом на другой стороне улочки, чуть сзади). Как картинно, точнее, киношно, пьет она кофе, курит свою, такую долгую сигарету. Значит, она играет и перед самою собой. Пятно света, мягкого, предзакатного на ее щеке и захватывает локон и без того золотой, а все остальное – наигранно и необязательно. Вот она встала – поплыла, понесла себя как укор повседневности с ее законными, неотменяемыми смыслами. Вот она у витрины, но ей ничего не надо. Что ей добавят эти побрякушки? Она может добавить им, если захочет. Вот она на шумной, забитой машинами улице, в толпе клерков, возвращающихся после дня, перемоловших усердно день. Прокофьеву казалось, что он так и дойдет вслед за Анной-Марией до ее тайны. Будет ли это любовник – какой-нибудь старичок почти, может, даже горбун. Она отдается ему из-за его необыкновенного внутреннего мира? Или же это просто изыск ее такой, прихоть, блажь? Прокофьев представил, как уродец наслаждается ее грудью, будто вышедшей из под резца Микеланджело. Со страстью или же он уже попривык, подостыл и трогает механически, дескать, что же, раз «у них» так положено. А может, она сейчас примет участие в заседании тайной ложи? Неужели она трепещет, исполняя обряды? Нет, наверное, это насмешка. Над чем? Над ложей? Самою собой? Прокофьев понимал, что все это было бы плоско и потому не будет ничего такого, не может быть. Ему нужна не тайна ее жизни, внешняя, в конечном счете, но тайна, которая есть она сама. Если, конечно, вообще эта тайна есть.

Вот она идет грязноватыми улицами, вот уже начались сомнительные кварталы, где и среди бела дня не очень-то хорошо. Может, она родилась здесь, выросла (вопреки всем романтическим домыслам, что ходили о ее происхождении) и это для нее ностальгическое путешествие – спустилась в жизнь, что могла бы быть ее жизнью. Может, здесь у нее алкоголичка-мать, о существовании которой никто не должен догадываться «на горе»? Нет, это было бы тоже плоско. Анна-Мария повернула вдруг, будто согласившись, что слишком плоско (Прокофьев успел заскочить в какую-то лавочку, дабы пропустить ее вперед), и начала восхождение с городского дна. Потом опять был бульвар. Опять сигарета и кофе.

Она мотала его по этим теперь уже ночным улицам, улочкам, переулкам, залитым желтизной ночи. Он понимал уже, что ничего не произойдет, не может и не должно произойти. Что же, тем было таинственнее или свидетельствовало об отсутствии тайны.

Эти огни и звуки, движения этой ночи. В них угадывались провисание жизни, предначертанность цикла, анонимность смерти. Этот привкус желтка и соли – круто будет, чуть ниже – ком. Неуместность Слова. Ненужность Смысла. Мутная толща небывшего. Правота его, быть может.

Анна-Мария привела его на вокзал. Ее путешествие было увязано с расписанием электричек, идущих «на гору». Как приедет домой, он заснет как убитый и завтра свеженьким будет. Завтра праздник, Дианка специально свой приезд приурочила к празднику. Завтра придется весь день на ногах. Так что надо бы выспаться.

...

\\ Из черновиков Лехтмана \\

Душа! Попробуй, сквозь… Сквозь жизнь-и-смерть попробуй.

В ночь после праздника хлынул дождь, веселый и шумный. Застал их в открытом кафе. Дианка бежала с радостным визгом, прикрывая голову завернутой в целлофан картиной, что подарил Прокофьев. Сам же Прокофьев сожалел, что не выбрал холст «помонументальнее», могло бы хватить на две головы. Впрочем, до трамвая им было два шага здесь.

В вагончике как раз осталось одно сидячее место, все возвращались с праздника. Дианка не захотела садиться, ей нравилось, чтобы лицом к лицу с Прокофьевым. Кондуктор в каком-то старинном мундире с немыслимым множеством медных пуговиц, в старообразной (времен первого трамвая) бороде радостно закивал им (Прокофьев целую вечность уже как ездит по этому маршруту). Как-то раз они разговорились, кондуктор жаловался, что все эти современные, напичканные электроникой монстры холодны и безлики, а вот трамвайчик… в нем есть душа.

Только сейчас Прокофьев заметил, что мундир у него не кондукторский, собственно, а железнодорожный… может, даже морской (?!), адмиральский. Это верно и есть то, о чем Лехтман говорил тогда – намек, один из неких намеков на условность здешней реальности.

Только его, в отличие от Лехтмана, это скорей забавляло (во всяком случае, собственная мнительность на эту тему сейчас показалась ему смешной). Реальность не только намекала, но казалось, иронизировала над нашими штампами на тему «условной реальности».

Всю дорогу Дианка строила рожи Прокофьеву. Она из тех, кому не очень дается словесный юмор, а вот такие экспромты выходят мило.

Из трамвая они вышли уже под холодный и жесткий дождь (тот самый, что описал в своем дневнике Лехтман). Прокофьев предвкушал, как он приготовит глинтвейн по своей рецептуре, то есть когда перебор корицы. Уже перед дверью он вспомнил, что не передал Лехтману обещанный отрывочек рукописи, так и проходил с листками в кармане весь день. Сказал, чтоб Дианка открывала своим ключом и пошел бросить Лехтману (давно уже спящему) под дверь, благо, здесь же по коридору. Вдруг вопль Дианки: «Ник!» Он бежит обратно «Ник!» – Как-то нехорошо ему от такого крика. Влетает в комнату. В его постели Мария. Спала нагишом, а Дианка прошла как всегда, не включая свет, села на кровать. Обе испуганы до полусмерти. Когда-то в одну из глумливых своих минут Прокофьев вручил обеим ключи. Мария, можно сказать, что вытребовала, ей удобнее так, а Дианку, возникшую в тот же день, чуть ли не сразу после отъезда Марии (если честно, он не успел поменять простыни и боялся, вдруг обнаружится волосок какой-нибудь или еще что) пришлось убеждать. Какая сцена была бы – смаковал тогда Прокофьев. Наличие ключа у каждой исключает двусмысленность, все эти «это не то, что ты думаешь», «я просто зашла за книгой». И он избавлен от них, вот так вот, само собою, от всей этой опустошающей тягомотины, что не кончится все никак. Он свободен. И сцена была бы какая!

Потом, когда этого уже вроде как не хотелось, он дал себе забыть про ключи, наверное, даже назло себе самому. Мстил себе за бездарность? И не только за бездарность «ситуации». Но и эта месть опять же получилась какой-то мелкой у него. И вот сейчас, когда этого всего совсем не надо – позавчерашний замысел догнал его. Даже не замысел, просто похоть такая, самодостаточная и не нуждавшаяся в воплощении вовсе. Тут всегда особый оттенок, когда знаешь, что воплощения не будет, и тебя не хватило бы, не хватит на воплощение. О, тут гадость особая проливается в душу, тут санкция, задним числом, пусть и не ясно на что… Не для воплощения было задумано (пусть он даже и начал тогда воплощать). А чтобы копаться так вот когтями в своих кишках. И вот сейчас вдруг взяло-воплотилось. А он не готов. Малодушно так не готов.

Мария опровергла это расхожее мнение о том, что голый человек пасует перед одетым:

– Какова наша праведница! И в какой же позе? Кающейся грешницы?! – То, что она «на ложе», казалось, давало ей позиционные преимущества. – Что ж ты молчишь, подруга. Давай. Давай. Проповедуй. Интересно, доросла уже до вагинального оргазма или вы с этим старпером все еще усердствуете на подступах к клиторальному? Я считаю, что тебе все-таки пора бы поторопиться.

У Дианки дрожало лицо, и она все время повторяла, что Прокофьев ее предал. Шепотом:

– Неужели это такая радость, не иметь сердца?

– И с кем? С кем?! – Мария явно намеревалась выжать все из сцены. – С этим Пьеро! Представляю, как его смешило, что ты легла под него из жалости. Он бы, конечно, предпочел, чтобы ты отдала «свой первый аромат» за то, что мнится ему как собственное неподражаемое обаяние, но, увы, оно не по силам твоей головке.

– Ты смеялся надо мной! Вы вместе смеялись надо мной?! – Дианка была вся красная сейчас и какая-то очень некрасивая. «Такая некрасивость делает невозможной жалость к ней», – вдруг подумалось Прокофьеву.

– Вы вместе смеялись надо мной! – прокричала Дианка Марии.

– К сожалению, нет.

– Ты всегда, всегда ненавидела меня!

– Ах, вот оно что! – Мария явно наслаждалась. – Мы здесь поруганы. Мы здесь невинны. И давно это мы так невинны? Он ведь до этого твоего «политсовета»? Нет, это я просто так, справочно, для эрудиции. Значит, подруга, говоришь, у нас с тобою общая микрофлора! – И вдруг ярость. И предмет (глиняная безделушка, кажется) полетел в стену. И брызги. Дианка присела как от выстрела. Мария уже после выплеска:

– Понимаю, конечно, этот тронутый молью герой-любовник, для тебя, дорогая, все же прогресс, по сравнению с той овчаркой, хотя, быть может, и не во всем…

– Предал. Предал. Предал. – Дианка, так и осталась на корточках, забыла распрямиться, повторяла как заведенная. – Предал. Предал. Предал.

Этот рвотный вкус себя самого шел из нутра, забивал пищевод до глотки. Выдавливал Прокофьева из него самого. Только некуда. Тут же стенка. Без зазора. Сразу. Как жжет! Нужен вдох. Он не может?! «Это всего лишь желудок» – успел подумать Прокофьев и сполз, повалился на пол.

Лехтман и Лоттер на мерной волне повседневности. Мерный людской поток. Этот закат. Выстывание небес. Эта минута бытия – все бытие и нас избавляет… от надежды, из-под ее власти, от правоты Смысла и наших смыслов… это присутствие счастья… Может быть, нас минуют Утешение и Воздаяние, но никому не избегнуть Немоты и Тлена… И Путь и Круг поверхностны, пусть и неумолимы… Что-то так и не дается всемогущему времени, в котором мы мало что понимаем (видно, пора сознаться) берем только корм, эти крошки с его рук.

Тяготящиеся недостижимостью недостижимого, раздраженные бездарностью данного, даденного нам, достигаемого нами, мы устраиваем сцены Господу? Мирозданию? Или вдруг хватаемся за смирение, какие у нас есть еще соломинки?.. Ничего не оставим после себя, ничего не возьмем с собой (где уж нам). Вряд ли что узнаем внятного о Цели. Дорастем когда-нибудь до полноты Вины.

И Бытие и Ничто чего-то так и не смогут. Можно, конечно, в этом увидеть то последнее, вожделенное разрешение всех наших мук. Можно поупражняться в гимнах или проклятиях. Можно черпать свободу ли, свет и проливать так… Уходя, за собою все чаще сами (из такта), стираем свои путаные письмена – мы, торгующие Пустотой. Нам достаточно чистоты сознания.

Поделиться с друзьями: