Хроники Вторжения
Шрифт:
Он полез в тот же карман и достал «бычок». Открыл заслонку печи, ткнул бычком в уголек и не мешкая затянулся. Поплыл табачный дым.
– Вишь, какое курево. Не накуришься.
Закашлялся.
– Чего там Леня размахался? Заберу его. Прощай, хозяин.
Он кряхтя поднялся, одел ватник, лежавший на печи, взял бутылку с порцией для Лени И, нахлобучив на голову безобразной формы шапку, вышел.
На даче Викула прожил три месяца, пока не оттаяло болото – стало цвета крепкого чая и завоняло. В доме поселилась сырость – топи не топи, а утром хочется кашлять, как туберкулезному.
Жить Викуле по-прежнему не хотелось. Стал он тих и стал сам себе напоминать
В Москве его ждали новости. Сеня заочно, как бы от его имени, подписал контракт и жарко убеждал по телефону, что от таких предложений отказываются только последние чудаки. Кроме того, вышел сборник рассказов, и там два Викулиных. А в дверях торчала телеграмма. Времена, когда телеграммы раздавались под роспись и отсутствующего адресата разыскивали чуть ли не с милицией, давно миновали. Теперь же сунут в дверную щель, а за дверью может и труп лежать – кому что за дело?
Умер Викулин отчим. Викула считал его своим настоящим отцом. Тот был хорошим, основательного характера человеком, таким его Викула и помнил. Помнил, да в последние тринадцать лет забыл. Как умерла мать, отчим перебрался из Мурманска к себе на родину, к сестре в Мезень. Писать письма оба они не любили. Как-то со смертью матери оборвалось то, что их связывало. А раньше Викула каждый год приезжал в Мурманск. Вместе с отчимом ходили на охоту, на рыбалку в море.
Отчим был военным моряком, и Викула объездил с родителями всю Россию, от побережья к побережью, пока не получил аттестат и не подался в Питер. После политеха «распределился» в Калинин. Потом благодаря женитьбе осел в Москве.
На этом биография Викулы заканчивалась: он стал писать и ходить по редакциям. Назвать это свое существование жизнью Викула не мог, точнее, не мог назвать жизнью сейчас, пребывая в хандре и раздрае. Годы улетали, словно воздух из космического корабля в вакуум. Он сидел, давил задницей кресло: утро – вечер, утро – вечер. Чтобы как-то добавить в кровь адреналина, убегал из дому, от очередной подруги жизни в рестораны, в загул, в кутеж, к таким же, как и он, пасынкам судьбы – друзьям-писателям. Переходя из кабака в кабак, из одного незнакомого дома в другой, они плодили и рвали в клочья рейтинги и списки гениев и бездарей. Они обзывали друг друга последними словами, а творчество называли калом. Скопом «зашивались» и «кодировались», но, походив по редакциям, полизав задницы издателям, выдирали у себя из того же места ампулы и, пользуясь богатым воображением, заставляли себя не помнить о кодировании. Они были хорошо знакомы персоналу больницы имени Кащенко и прочих лечебно-трудовых учреждений.
А потом грянула перестройка. И многие из литературной черни поднялись в княжеское достоинство. Издателями-бизнесменами стали почитатели их талантов. Но когда благодаря конкурентной борьбе и радикально-экономическим реформам отсеялись люди, более или менее любившие книгу, издавать их опять перестали, правда, не совсем, но через одного и редко. Некоторые и здесь перестроились и, вняв требованиям рынка, встали на конвейер массовой литературы. Пить, гулять и спорить о смысле жизни и прочих бессмысленных вещей стало неинтересно и не с кем.
На сороковины отчима Викула успевал. Но требовались деньги. И Викула подписал контракт на проект серии совместных с Татарчуком романов, под условным названием «Прорыв в параллельный космос. Конфликт Вселенных». «Нарыв на сраке» – окрестил для себя это безобразие Викула. Добился все-таки своего Сеня. Хоть аванс дали шикарный. Можно было год сидеть и не писать.
Но Сеня не позволит не писать. Впрочем, до этих вещей Викуле особого дела не было. Кривая вывезет – везла же как-то раньше.В Мезень пришлось добираться вертолетом. Паромы не ходили: лед еще стоял. Городок, казалось, умирал. Но на рынке торговали южными плодами: бананы, апельсины, ананасы. И никакой морошки и клюквы, знатной ягоды русского Севера. Зачем ею торговать – в каждом доме в погребе бочка, а в бочке она, клюква, замоченная, плавает.
В Мезени пришлось задержаться на неделю, вертолет чаще не летал. Все это время в небе над головой висели непроницаемо-свинцовые тучи, низкие, сыплющие мелким беспрерывным дождем.
Сороковины сестра отчима постаралась организовать богато – как она это понимала. Викула посчитал, что старается она для него, столичной знаменитости. Пришли в большом количестве соседи и родственники, вплоть до самих дальних. Викула чувствовал себя лишним, чуждым здешнему социуму, каким-то вялым инопланетянином. Аборигены разговаривали глотающим гласные языком, окая и употребляя слишком простые слова: мы-то, вы-то. Одно сплошное «то». У отчима он этого акцента никогда не замечал.
Выпив достаточное количество водки, Викула понял две простые вещи: отчим, несмотря ни на что, был счастливый человек, был и есть, где-то там, над свинцовыми тучами; а родственники и полуродственники собрались вовсе не на столичную знаменитость, просто у них так было принято провожать людей.
Отчим точно знал, зачем он живет. А по воспоминаниям сестры выходило, что знал и зачем умирает. Если и не знал, то чувствовал. Было у него всю жизнь простое, как земля, чутье, чувство жизни. Когда его обламывали с очередным званием – не плевался, не костерил начальство, считал, что так ему на роду написано. А раз написано, то не в начальстве дело.
И сестра отчима знала, зачем живет. И все эти родственники. Небо было близко к ним, правда, не метафизическое, а самое обыкновенное северное, но им-то этого было достаточно. Вот он, Викула, чего ищет, что разыскивает? Наверняка знал о себе лишь одно – когда он пишет, вот тогда он человек. Все остальное время, суток он был, сгустком неудовлетворенных желаний, которые вовсе не нуждались в личностном начале. Они тащили бренное тело от одного акта удовлетворения к другому. Это создавало иллюзию существования, бега времени, какого-то необременительного напряжения сил.
Мезенцы понимали окружающую природу как-то по-своему, очень предметно, но понимали точно, целостно. Он же мог лишь описывать, увековечивать словом. У него появлялись литературные образы, ассоциации. Но ничем настоящим, корневым с природой он не был связан. Только со своими ассоциациями. Ему даже казалось, что в окружающем мире он больше не нуждается.
Окончательно, как личность, его добили ненцы. Ежегодно в это время они наводняли Мезень по пути на летние пастбища. Скупали чай, табак, водку, хлеб на сухари, крупы и консервы. Уходили в тундру на все лето.
Бродили по городу целыми семьями, в роскошных мехах, веселые и пьяные, дети Вселенной. Задешево продавали соболей и песцов. Сестра отчима заставила Викулу купить несколько шкурок – «жене подаришь, ну не жене, дык, женщине какой». Эти оленеводы о жизни знали еще больше, чем мезенцы, знали все.
К концу недели Викула совсем захандрил, возжелал стать ненцем, и раствориться в мироздании безымянной частицей – ходить за оленями, пить на ходу оленью кровь из свеженадрезанной вены, жечь костры под звездами, в бледных полярных сумерках, и петь монотонные, тягучие, как вяленое мясо песни. И знать, зачем живешь.