Хвала и слава. Книга третья
Шрифт:
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, казалось сейчас таким незначительным, чем-то вроде довольно мелкого и нелепого пари: поймают — не поймают. Имеет ли это хоть какое-нибудь значение? И тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой, что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок, варшавское предместье. Время, потраченное на эти занятия, — потерянное время, хотя и заполненное каким-то материалом. Материал этот — суррогат, не имеющий никакой ценности рядом с непреложными жизненными фактами.
Таким
И кто знает, может быть, молчание этой равнины на обоих берегах означает примирение с судьбой, готовность отойти в небытие. Может быть, это последние дни?
Тьма и туман сгущались, берега стали совсем неразличимы, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц.
Унылую тишину нарушило внезапное появление невысокого человека, который вынырнул из темноты и сел на скамье рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и худой. Анджей вздохнул — у него не было никакого желания разговаривать. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей спросит, как обычно в таких случаях: «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей понял, что избежать разговора не удастся.
— А далеко это — Петравин?
— Еще часа четыре будем ползти до Казимежа. На этой лайбе…
— Это где-то уже недалеко от Завихоста?
— Э, нет, еще порядочный кусок. Это только так кажется. На такой реке никогда точно не измерить расстояние.
Голос у незнакомца был спокойный и приятный. Анджею хотелось его слушать.
— Вы едете в эти края впервые? — спросил он.
— Что вы! — ответил человечек. — Каждые две недели туда езжу, а то и каждую неделю…
— Так вы уже знаете эти места?
— Знаю, хорошо знаю.
— Ну и как?
— Да как… как всюду. Везде одинаково. В Пулавах недавно повесили ксендза на мосту.
Анджей не считал возможным разговаривать с незнакомым человеком на подобные темы.
— Вам уж, наверно, наскучило, — спросил он, — так вот ездить и ездить?
— Что вы, тут не до скуки. Сегодня еще хоть небо чистое, будет луна. Но в темные ночи, в дождь пароход стоит здесь до рассвета. Каждый раз течением намывает новые мели, а русло никто не изучает. Некому этим заняться.
— Но для чего же вы ездите?
Человек печально развел руками.
— По профессии я флейтист, флейтист оркестра Варшавской оперы. Что же мне делать? Ходить по дворам?.. Так уж лучше ездить за мясом.
— А, так вы за мясом… — пробормотал Анджей.
— У меня четверо детей, надо кормить их. Жена немного торгует, печет хлеб. Кое-как тянем. У меня пока еще, — он постучал по скамье, на которой сидел, — ничего не забрали.
— Наверно, хорошо прячете, — заметил Анджей.
— Вы даже не знаете, какие у них тут есть тайники,
у этих речных матросов. Однажды в Демблине был такой обыск! Сантиметр за сантиметром облазили — видно, кто-то донес. И поверьте — ничего не нашли.— А было что найти?
— О! Я тогда целого поросенка провез, и немалого — сто сорок килограммов!
— Действительно, смело.
— Не смелость это, а необходимость, — сказал флейтист.
Не дождавшись месяца, пароход остановился у берега. При слабом свете, который шел из кают парохода (на время стоянки огни на носу погасили), видно было беспокойное, но бесшумное колыхание блеклых стеблей аира и камыша. Наступила такая тишина, что и флейтист притих. Опустив голову, он будто прислушивался к чему-то, что исходило от низкой и бескрайной равнины.
Вдруг он достал из-за пазухи маленькую флейту, пикулину, и, приложив ее к губам, засвистел совсем как птичка. Анджей вздрогнул.
Флейтист отнял флейту от губ и с улыбкой (Анджей по голосу почувствовал, что он улыбается) сказал:
— Это у Скрябина во Второй симфонии такие пташки. Эту партию всегда играю я. Если есть где-нибудь птичьи голоса — в «Пасторальной» или еще где-нибудь, — не первая флейта исполняет, а только я. Никто так не умеет…
И он опять заиграл. То был уже не птичий свист, полилась мелодия, такая знакомая, такая волнующая! Анджей вполголоса подпевал:
Спит уже все, и месяц затмило. Но что-то трещит там, за бором, Это, наверно, Филон мой милый Ждет меня под явором.Мать часто пела это по просьбе Эдгара, и Анджей слушал за дверью. Он не решался войти в комнату — мать не любила, когда сыновья слушали ее.
Это было еще на улице Чацкого. Теперь мать больше уже не поет.
Сердце у Анджея сжалось. Ведь мать еще существует, это она послала его за Антеком. Мать хочет, чтобы Антек приехал, хочет собрать их всех на Брацкой…
При воспоминании о Брацкой Анджея передернуло. Он чувствовал себя очень чужим в этом аристократическом, некрасивом, неудобном доме. Дом был и красивый и удобный, он это хорошо знал, но ему там было плохо и неуютно. Нет, не станет он уговаривать Антека возвратиться…
Флейтист прикрыл глаза. Анджей видел, как он покачивается в такт песне. Подошел матрос. Нагнувшись к ним и распространяя при этом запах пота и угольной гари, он сказал:
— Пожалуйста, перестаньте играть. Не надо привлекать внимание к пароходу. Время позднее… — И, повернувшись к Анджею, добавил: — Ваши вещи я перенес в каюту номер два. Это двухместная каюта. Там вам будет удобнее.
Анджей с удивлением посмотрел на матроса. Тот продолжал стоять, склонившись к нему. В темноте Анджей видел сверкающие белки его больших глаз. Не зная, что сказать, он только поблагодарил:
— Спасибо.
И был еще больше удивлен, когда матрос сказал, уходя:
— Можете туда идти. Тот господин уже в каюте, будете вдвоем.
Козырнув по-военному, матрос ушел. Флейтист молчал. Анджей чувствовал на себе его внимательный взгляд. Пожав плечами, он хлопнул флейтиста по колену.
— Право, я ничего не понимаю.