И бывшие с ним
Шрифт:
Пришел сын, мать и ему налила окрошки. Жена вертелась по кругу: холодильник — мойка — плита — шкаф — стол, ахала: «Селедку забыла!.. А свеклу, свеклу-то!» Улыбка на устах, легкие игривые касания, жалостливые расслабляющие слова:
— Бедный ты наш мальчуган. Пора себя знать, а ты изображаешь свою противоположность. Бросаешься других поддерживать, а сам едва на ногах. С квартирой тебя седьмой год морочат. Никто тебя не боится, никому ты не нужен. Мы тут без тебя с сыном думали: тебе надо сменить работу. Ну что делать, не вышло, в сорок пять все в молодежном журнале. В райисполком пойти работать, в жэк ли для начала?.. Я не знаю, но главное, чтоб ты стал нужен. Сегодня так: я нужен,
— Как сменить? — отозвался он без пыла. С капитулянтами не церемонятся.
— Ну ушла я вот из школы. Была педагог, стала работником министерства, в другую жизнь ушла, взяла только их, — она тем же быстрым ласковым движением коснулась головы сына, — тебя вот и свою фамилию. Взяли на инженерную должность, только потому что специалиста не могли взять, ни лимита, ни прописки… А я выстояла, научилась, теперь я нужна: куратор производства, веду отрасль, завтра на коллегии докладываю по наполнителям.
— Но почему мне сменить работу?
— Чтобы окружающие щадили тебя, помогали жить. Я уж не прошу: думай о детях, обо мне. Я прошу: думай о себе, ты плохо выглядишь, а не о других.
Лет десять назад он пытался бы объяснить себя, говорил бы что-нибудь вроде: у меня такая форма думать о себе, выходишь за свою защитную оболочку… то есть из одиночества и т. п.
— Сейчас все думают только о себе, — сказал сын.
Юрий Иванович перестал жевать. Как они с матерью похожи: бровастые, сероглазые, логические шишки. Сын не только перенял ее категоричность, тут был случай, когда последователь правовернее учителя. Юрий Иванович немел перед категоричностью сына, слова были бессильны, а другого средства он не знал. Как замолк он сейчас перед румяным детиной с губами-вишенками, так замолкал перед пятилетним мальчиком: «Возьми рыбку в руки, не бойся». — «Укусит». — «Это пескарь, у него нет зубов». — «А чем же они едят?» — «Глотают… не у всех рыб есть зубы». — «Ха, скажешь, и у китов нет?» И дальше тебя просто не слушают.
Жена стелила себе и Юрию Ивановичу в маленькой комнате. Он сидел в кухне, дожидался дочери. Жена выходила на балкон, звала дочь. Ученики жены выросли, переженились, плодятся в окрестных домах и сейчас при звуке голоса учительницы математики испытывают теплое чувство к ней, к человеку, бессильному требовать с них, и вечерами ждут ее криков как утешительного обряда.
— Даша!.. — кричала жена.
Стайки девчонок тринадцати — пятнадцати лет кружат между домами Печатников, вдруг садятся в автобус, едут до метро, а там в центр, так же вдруг выходят на Таганке и кружат у театра, глазеют на съезд зрителей; собраны девчонки не дружбой, а встречным сопротивлением жизни, все в ней стало волновать, а их не пускают в нее, по ролям еще дети.
Дочь появилась неслышно, он угадал ее появление раньше, чем качнулась штора при движении входной двери. Мать задержала ее в коридорчике, выговаривала своим учительским голосом. Традиционный консерватизм школы как общественного института, считал Юрий Иванович, объясняется не здравым смыслом, не обереганием школы от новшеств, сегодня прогрессивных, а завтра вредных, а объясняется стихийным скоплением в учительских женщин с подобными голосами. Они объявляют несуществующим то, чего не понимают.
Девочка поплескалась в ванной; умытая, с розовыми ушками, в халатике поверх ночной рубашки, она скользнула в руки к отцу. Он вдохнул запах ее головы. Юрий Иванович не помнил ее лица, думая о ней на планерке или где-нибудь в автобусе, а помнил запах головы. Влажными были ее волосы после мытья или встречала она его у ворот пионерского лагеря с венком на голове, голова у нее всегда пахла нагретым и чуть влажным полотном и лампадкой — так отдавало вазелиновое
масло, которым ей, годовалой, смазывали корочку на макушке; тогда же она упала со стола, и снимок головы показал трещинку в пять сантиметров длиной.Запах ее головы, знал Юрий Иванович, усиливался временами. Он помнил, как с пятилетней дочерью возвращался с похорон матери. Вагон впитал в свои полы, в полки пиво, плевки, станционную гарь и дымы, вокзальную грязь подошв. Здесь чистое дыхание ребенка поднималось пузырьками, как поднимаются пузырьки со дна болота. Юрий Иванович, держа на руках спящую дочь, сидел в облачке запаха ее головы, не чувствовал ни перегара соседа, ни духа перекисшего никотина из тамбура.
Сейчас она, присев на другом конце стола, заплетала косу, движениями рук подгоняла к нему свой запах. Она ушла, Юрий Иванович взял ее ленту, разгладил на ладони, понюхал. Думал, как трудно жить женщине. Разрушительная жизнь с мужчиной, деторождения, аборты, неврозы, труд в семье — и другие, может быть, еще более разрушительные болезни одинокой женщины. И весь выбор. Падение ее годовалой не могло сойти девочке, она росла расторможенной и рассеянной, в преодолимых для сверстников ситуациях требовала помощи, плакала, бывало, истерично требовала внимания, как все слабые. Какой будет мир в ее сорок?
Юрий Иванович лежал с женой, примиренные, рука в руке. Здесь, в маленькой комнате на полу они зачали дочь. Ни газ, ни электричество тогда еще не подключили, дурманил, веселил запах паркетного лака; жена явилась увести ночевать в их комнатку в квартире ее родителей и осталась лежать рядом с ним на незастеленном матрасе; присмирела, прижималась, если майский жук начинал возиться в куче скомканных газет.
Жена вложила в его руку свою.
— Как подумаю: переедем отсюда — сил прибавляется.
Надо было остановить жену, высказанное ему завтра будет сказанным как бы им самим в обещание. Чем дальше в надеждах отдалялась она от дома в Печатниках, тем труднее будет помириться им в другой раз. Главный редактор не мог достать из кармана трехкомнатную квартиру. Желание новой квартиры было желанием перемен в жизни. Жена устала: два часа дороги в день, магазины и кухня, семнадцать столов в одной комнате на Калининском, тромбофлебит с его тянущими болями, невроз как следствие ежедневных столкновений ее негибкого мышления с переменчивой жизнью, а жизнью были и дети, и муж.
— Где-то болтаешься, теряешь силу, а я несчастна, оттого злая. Эрнст… Вася… Гриша… А я?
— Гриша святой человек, — сказал Юрий Иванович.
— Святой-святой, а колоши в трамвае не оставит…
— Эрнст мается с Верой Петровной, — вставил он.
— Завтра у меня окажется неизлечимая болезнь, — перебила она. — Может, болезнь уже во мне… как долго пряталась в отце. Я боюсь будущего. Понимаю суеверных, верующих.
Он был бессилен передать словами свою веру в разумность своей жизни, в разумность жизни своих друзей. Он сказал, что бессмысленно вкладывать силы в вещи, в заборы, окапываться. Снесет бульдозер, другая ли сила.
Она в гневе вскочила с постели, подошла к окну, а затем схватила ком раскроенной ночной рубашки и запустила в него. Один из лоскутков закрыл ему лицо. Жена поняла так, что своим «не вкладывать» или «не окапываться» — как он там сказал? — он оправдывал свое бездействие, свой саботаж, а квартиру можно получить только с бою.
Он лежал с лоскутком на лице, прикосновение фланели было ласково-расслабляющим. Жена испугалась его неподвижности, вернулась, осторожно, как повязку, стала снимать лоскут. Юрий Иванович коснулся губами ее руки. Рука остановилась, а затем, помедлив, раскрылась и ласково повела по щеке и вниз, по шее, по груди, животу.