Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И нет им воздаяния

Мелихов Александр Мотельевич

Шрифт:

Я закрыл глаза и дотерпел до конца: «А она мертвая сидит перед телевизором».

Но телевизор не работал. Старшая племянница, Люся, ойкнула и выскочила, вызвали «скорую», «скорая» констатировала смерть, написали после вскрытия, что ишемическая болезнь сердца, но это скорее всего отписка, хотя какое имеет значение, признаков насильственной смерти нет, а остальное не имеет значения, правда же?

Конечно, подтвердил я.

Она все так же возбужденно продолжала рассказывать, как в контору, где работала Викина программа, однажды нагрянули налоговики, всех поставили к стенке, Вику тоже вызывали на допрос, у нее все оказалось в порядке, ее уговаривали остаться, но она отказалась наотрез, устроилась уборщицей в бизнес-центр «Циолковский», ей там нравилось — убираешь с семи до десяти, а половина дня свободна, но ей

начали увеличивать нагрузку, она уже не справлялась, надо было ругаться, но мы же Вику знаем, в последнее время она работала гардеробщицей…

Я все это слышал, но в ушах у меня отдавались слова: мертвая, смерть, вскрытие…

— Но, ты знаешь, она удивительно подготовилась к смерти. У нее в кармане нашли записку: не нужно бороться за мою жизнь. И завещание на квартиру лежало на видном месте — на племянниц. И деньги на похороны, пятьдесят тысяч. Притом что она им оставила квартиру!

Значит, на зубы денег не было, а на похороны накопила, намела в бизнес-центре «Циолковский»…

— …Она все нарисовала, как ее фотографию расположить на плите — где отец, где мать, где она… Если хочешь, мы могли бы вместе съездить.

— Да, когда-нибудь, спасибо.

Но, приладив трубку в гнездо, я понял, что ни за что на свете не соглашусь увидеть ее мордочку на надгробном камне.

И все-таки увидел — она сидит на знакомом мне красном диване, свесив сожженную неведомыми химикалиями желтую голову на грудь и немножко набок. На ней тот самый, еще более вытершийся, но неизменно чистенький халатик, который я видел года три назад…

И меня пронзило невыносимой жалостью не к той гордой куколке — с ней-то ничего не случилось, ее твердый гимнастический животик никто не вскрывал, будто консервную банку, — а именно к этой нелепой беззубой старушке. Я стиснул голову, чтобы не застонать, но тут же отдернул руки: Вика терпеть не могла театральщины, хотя в театре обожала именно ее. И сразу же осознал, что Вики больше нет и стараться не для кого. Я прижал ладони к лицу и принялся раскачиваться, все сильнее и сильнее, и мычать сквозь зубы, все громче и громче, — но тогда уж надо было переходить на вопли, биться головой о стену… Не мог я себе позволить такую роскошь.

Она оживала с каждой минутой — каждая минута нашего бесконечного парения проходила перед глазами, и минутам этим не было конца. Мы снова были счастливы и вечно молоды, и не имело никакого значения, чем наслаждаться — настоящим или прошлым. Вика веселая, хохочущая, лукавая, гневная, сосредоточенная, восторженная — я воскрешал каждую ее кофточку, прическу, туфельки, халат, мизинец, который она скрючивала, берясь за иглу, — все было прелестно до слез. До слез восхищения, не горя. Лишь в постели почему-то воскрешать ее было не так интересно. Нет, все оказывалось перед глазами в любых видах, только очень уж они были не главными, хотя и утехам мы предавались с чрезвычайным азартом. Но и тогда главным оставалось не наслаждение — счастье. Что мы совсем-совсем вдвоем. Наслаждение временами даже мешало счастью, очень уж стягивало все к себе. Правда, задержанное на полчасика, счастье обрушивалось на нас прямо-таки водопадом. И единственное, что в ту пору немножко мешало мне, — раздетая она была слишком красива, прямо статуэтка. После ее отпуска на передовом нудистском пляже Рижского взморья я едва не оказался несостоятельным — эбеновая статуя, и все тут, еле-еле себя раскочегарил.

Так вот почему, даже когда умерла мама, мне было не так больно — сейчас я больше видел, что утратил. Не любил же я маму меньше Вики — тем более в последние годы, — но мама — это были глаза, волосы, руки, передник, а Викино тело открывалось мне без остатка, и не было на нем уголка, который бы я не обцеловывал, и теперь каждый из них слал мне отдельное посланьице: меня нет. И меня. И меня. И меня. И меня. И меня.

Но глубже всего почему-то пронзали ее ноготки на пальцах ног. Ее мать научила стричь их по прямой линии, чтобы уголки не врезались в мякоть, и когда ее ноготки мне предстали — чистенькие и совершенно прямые, я уже застонал, как от испанского сапога.

К полуночи боль достигла такой силы, что я даже попытался как-то с нею бороться, уговаривать себя какими-то пошлостями типа «ей теперь не поможешь, не надо так убиваться», но душа лишь приходила в бешенство: как это не надо?!. Именно надо!!!

Да

что я, собственно, потерял, мы же почти не виделись, пускалась уже на отпетый цинизм жлобская часть моей душонки, но ответ был слишком ясен: дело не во мне, мне невыносимо жалко ее. Я-то проживу, а она так и будет сидеть одна перед телевизором, без зубов, с выжженной клоунской головой…

Я принялся изо всех сил колотить себя костяшками по голове, но вспышки желтого пламени мелькали сами по себе, как в метро, а она все сидела и сидела. Однако замычал во всю силу я только тогда, когда понял, что она уже никогда не узнает, чем, оказывается, она для меня была — мммммммммм…

Почему, почему я этого ей не сказал, когда еще было можно?!. Но как я мог это сказать, если ничего такого не чувствовал! Да она бы и слушать не стала, ей подачек не надо. Сразу бы засверкал этот ее… комсомольский взгляд. Не погасили его ни налоговики, ни номерки, ни швабры. А потом раз — и осталась сидеть, свесив на грудь…

Я вдруг совсем близко увидел ее кукольные ресницы, которые она никогда не подкрашивала — я считал, что она похожа на Галку Галкину из ее любимого журнала «Юность», а она утверждала, что на Иванушку-дурачка…

Ууууууууууууууууууууууу…………………………………………………

Когда-то я страдал, что жизнь сумела разлучить нас, а оказалось, нас не смогла разлучить даже смерть. Дни шли, а боль не утихала. Пики, правда, притупились, стоны почти всегда удавалось сдерживать, зато и передышки почти исчезли — душа болела неотступно, как сожженные порохом руки, как разорванный стеклом глаз, — даже во сне тут же начинала сниться боль. Я пытался врачевать ее «светлыми» воспоминаниями, пробовал пройти по нашим любимым маршрутам, но сразу же обнаружил на их месте совершенно другие дома, другие мосты, другие воды, другие небеса… А вот она все сидела перед телевизором, свесив сожженную голову, — все сидела, и сидела, и сидела…

А потом ее начали вскрывать, распарывать живот, перекусывать и разворачивать ребра, как это делали викинги… Но здесь на мое воображение наконец-то падала милосердная тьма, спасая меня от правды — этого орудия адских сил. И в одно из таких просветлений я внезапно вспомнил, что у меня есть надежда — помешательство. Ситуационный психоз. Почему бы ей не явиться мне хотя бы сегодня ночью? Отец же являлся. Я брел по стынущему городу, крыши которого были подернуты алым, словно угасающее солнце их оскальпировало, и отпугивал редких прохожих, бормоча наши с нею любимые строки, которые, мы были уверены, никогда не будут иметь к нам никакого касательства: приди, как дальная звезда, как легкий звук иль дуновенье иль как ужасное виденье, мне все равно: сюда, сюда!..

И ровно в полночь раздался звонок. Задохнувшись от радости, я схватил трубку. Звонил Иван Иваныч.

— Я знал, что вы не спите. Мы можем завтра встретиться в вашем кофешопе? Мы разработали вашего Волчека. Так что за вами следующий транш.

Интимный полумрак и кондиционерная прохлада кофешопа дышали на меня сыростью и полумраком погреба. Вика все сидела и сидела, свесив свою спаленную голову, но мне становилось легче при мысли, что я следующий в этой очереди. Недолговекими мы оказались, мичуринское племя. А впрочем, кто долговекий, Пушкин? Мой взгляд сам собой неутомимо обшаривал элегантный полумрак, но ничего, кроме юных девиц в кокетливых передничках, нашарить не мог: старость упрятали с глаз долой, из сердца вон, только из-за болтающихся, будто в салуне, дверей в изнанку жизни мне изредка просверкивала рыжая с подпалинами голова пожилой судомойки — я бы не сводил с нее глаз, если бы какой-нибудь добрый человек подержал дверь открытой.

Меня потянуло вглядеться в витрину с пирожными — что бы из этой клумбы я выбрал угостить Вику? Картошка совсем не уродилась, и наших любимых сочней с творогом тоже было не видать. Чизкейки, возможно, пришлись бы Вике по вкусу, но уж точно не по карману. Боже, а эта-то деревенщина как здесь очутилась?.. Господи, да этими же самыми сырниками Вика угощала меня… Где это было-то?.. Когда нам в первый раз выпало счастье разделить ночлег и она счастливая хлопотала у плиты, напевая «ты глядел на меня, ты искал меня всюду»…

Поделиться с друзьями: