Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И нет им воздаяния

Мелихов Александр Мотельевич

Шрифт:

— Так что же это будет, какая-то индейская резервация? — пролепетали из меня гаснущие последними остатки патриотической гордости.

— Лучше пусть спиваются, сосут без соли? — последовал циничный ответ. — Так ты, значит, хочешь познакомиться с Ильдарчиком? Отлично, я сам тебя туда отвезу. — Все, что его окружало, Гришка любил демонстрировать в качестве экспонатов своей личной кунсткамеры.

— Ты, говорят, теперь девелопер?

— Правильно. — Он не расслышал иронического отношения к этому высокому титулу.

— И каков твой главный подвиг?

— Бизнес-центр «Циолковский».

К чудотворному монастырю мы подъехали в едва проницаемой тьме. Нагромождения надвратных башен, трапезных, звонниц чернели мрачноватой сказкой. Зато терем Ильдара в прожекторных лучах сиял сказкой до крайности жизнеутверждающей, и золотой петушок

на щипце ликующе вопил свое обманчивое «кири-ку-ку!». Стены, мощные плахи ступеней — все носило следы острого топора, свежий древесный дух стоял как на лесопилке.

Уроки Малютина не пропали даром — всюду, куда ни повернись, в змеистых, словно малайские крисы, лучах улыбающегося деревянного солнышка разворачивали пышные хвосты жар-птицы, оплетенные диковинными цветами-водорослями, заливались песнями Гамаюн и Сирин, резвились саламандры, плескались русалки, тщетно пытались навести страх дурашливые единороги и китоврасы. В гриднице высокой за светящимся струганым столом вокруг исполинского ковша-братины, поблескивая очками, пировала японская дружинушка хоробрая. Красны девицы в кокошниках и цветастых полушалках, наброшенных поверх колыхающихся сарафанов, скользили вокруг дружинников с блюдами и кувшинами, с чечеточным пристуком летали добры молодцы в пламенеющих рубахах и сапогах гармошкой, мечущих черные молнии.

Нам как почетным гостям накрыли стол с идеальным обзором. В зоне видимости прохаживался милиционер в новеньком черном бронежилете. Я заказал жареные мидии, солянку с осетриной, блины ассорти с черной и красной икрой и на десерт взбитые сливки с черносливом, нафаршированным толчеными орехами. Добрый молодец в рубахе удалого палача веско стукнул о свежие плахи стола жбанчиком брусничной воды.

— Повару платит сорок тысяч в год, — строго указал Гришка.

— Очень вкусно, — поспешил я выразить почтение.

Мое восхищение нисколько не померкло бы, даже если бы я знал, что мне предстоит два дня маяться животом. Брусничная вода… Про изжогу я уж и не вспоминаю, это теперь мой будничный хлеб.

Но все это лишь предстояло, а в тот миг небольшой, однако полнозвучный хор без предупреждения грянул: «Калинка, калинка, калинка моя», и с бесовскими коленцами покатился по могучим плахам не очень молодой, зато кудрявый, бедовый и звонкий солист-ложечник, отбивающий на ляжках двумя парами хохломских ложек изумительную сухую дробь.

— Секретарь райкома по культуре! — прокричал мне в ухо Гришка. — Тысяча в месяц.

Красны девицы скорее споро, чем грациозно, обносили дружинников из Страны восходящего солнца точно такими же расписными ложками, дружелюбными жестами показывая им, как нужно удерживать все более и более бешеный ритм. Зала наполнилась стрекотом трещоток, словно виртуозу-секретарю аккомпанировала своими клювами стая аистов. Красны девицы, поводя плечами и пуская на волю полушалки, стремительно закружились меж столами — нас охватило жарким малявинским пламенем.

Из пламени возник единственный здесь озабоченный и совершенно не нарядный человек. По его обвислым штанам и байковой рубахе распояской я понял, что это может быть только хозяин. В нем не было ничего блестящего, кроме лысины. Хор стих, пляска замерла, но Ильдар Телемтаев застенчивым жестом запустил их снова. Однако кураж уже угас, и плясуньи принялись собирать с дружинников зеленые бумажки — дары сердца и плату за ложки.

Руку мне Ильдар пожал с каким-то виноватым радушием и сразу же заговорил о заботах, о заботах: сегодня он смотался и к представителю президента, и в деревню, и в стройконтору, и в военный городок — полевая электростанция, обслуживающая строительство, то и дело выходит из строя, нужна резервная, из-за погоды нельзя класть асфальт, простаивает техника, в городском собрании опять мутят воду насчет того, что его терем вовсе никакой не модуль, — передо мной сидел типичный замотанный прораб-снабженец из нацменов, но уж никак не новый русский.

— Ну что ж ты так сурово? — с ласковой укоризной спросил он добра молодца, раскладывавшего перед ним сверкающие орудия. — Улыбнуться же надо… Просто, честное слово, перед гостем неудобно.

— От шестисот до восьмисот в месяц, — лапидарно указал на удаляющуюся огненную спину Гришка, заметив мою неловкость.

Но через две минуты от нее не осталось и следа, а еще через десять минут мне уже казалось, будто я дружу с Ильдаром с детского садика — а со старыми друзьями я невольно начинаю опрокидывать по полной. Я понял, какая была главная его черта — человечность. И скромность. О своих успехах он упоминал только в силу необходимости, как бы извиняясь, зато о неудачах — с большим чувством и удивительной доверчивостью, доходящей прямо-таки до наивности. С беспомощной горечью он вспоминал бывшую жену, с тревогой и нежностью — но и непредвзятостью — говорил

о детях. Младший очень смышленый, но страшно распущенный: растет без отца, бывшая жена все старается сделать назло; он нанял сынишке репетитора за хорошие деньги, а пацан — просто в голову не вмещается! — удирает с уроков. «Взрослый ученый человек приходит ради тебя, молокососа, а ты, подонок…» Старший — другой, хороший парень, учится на экономическом (поступление двадцать тысяч, нормальная плата: туда же поступал другой знакомый, по протекции замминистра финансов, — с него тоже взяли двадцать), нормально учится, но со школы остались пробелы в точных науках, он и сам, Ильдар, очень чувствует нехватку образования, дурак был, не учился — все фарцовка, пьянки, бабы (рюмку свою он теперь опрокидывал как бы со вздохом — ну что, мол, поделаешь, коли так принято), а теперь и ему есть чем гордиться — хотя, конечно же, это совсем не то что стать профессором, запустить ракету в космос — к таким высотам он и не примеривается, но вот на своем уровне… У него люди работают как при коммунизме, все на доверии. Но если попадешься на воровстве, на пьянстве — больше здесь не работаешь. И при коммунизме нужен, к сожалению, глаз да глаз: «Почему у фужера край отгрызен?» — «Клиент отгрыз». — «Это его проблемы, что он отгрыз, а почему у тебя край отгрызен?»

— Иногда приходится быть жестким, — виновато разводил руками племянник палача.

И я сочувствовал ему всем сердцем: я всегда догадывался, как это тяжело — быть жестким. Начав с сострадания мертвым, я теперь сочувствовал всем живым. Даже бандиты, пировавшие в соседней гриднице, перестали ощущаться чем-то вроде крысы под полом, хотя они повадились время от времени выходить повеселиться и в нашу залу — все в черном, мелкие, уныло-злобные, с бледными одутловатыми личиками, с просвечивающими ежиками над безнадежными лобиками, они перебрасывались короткими фразами, словно огрызались, — красиво живут, черти.

— Нет, они у меня больше уже ничего не позволяют, — смущался Ильдар. — Пару раз постреляли, но теперь они уже поняли: через пять минут здесь будет наряд с автоматами… С бандитами у меня отношения нормальные, — обезоруженно разводил он руками. — Я им первый начал платить, сам раскрыл все карты, они поняли, что им выгодно меня беречь. Людей губит жадность, я бы и налог с радостью платил на тридцать тысяч больше, — терялся этот добрейший человек, — но мне моя же честность может боком выйти. Я не жмот, я сейчас апеллирую сотнями тысяч долларов, но я не боюсь рисковать. Ну чего я, в принципе, теряю? Просто вернусь, с чего начал.

— Слушай, Ильдар. — Я уже верил ему, как родному отцу. — Я знаю, у тебя дядю расстреляли в сороковом году. Ты не знаешь, что он был за человек?

— Ну ты же сам знаешь, кого тогда стреляли, — обезоруженно и скорбно улыбнулся мой кореш, по-доброму разглядывая меня раскосыми и щедрыми очами. — Лучших людей. У кого деловая хватка была.

Мы выдумываем мертвых удобными для себя — палачами или жертвами, мерзавцами или святыми, весельчаками или завистниками, — чтоб нам самим приятнее жилось, чтоб нам самим выглядеть покрасивее. И убиваем их этим во второй раз, старательно затирая память о них. Хотя, если бы мы узнали, кем они были для самих себя, о чем мечтали и в чем отчаялись, — может быть, именно тогда мы стали бы жить в тысячекратно более красивом мире. Ибо каждый оказался бы красив под маской жира или морщин, злобы или алчности, хитрости или тупости. Мы бы поняли, что окружают нас не звери и не скоты, а такие же люди, как мы, что все хотят любви и восхищения, что все страшатся старости и бесследного исчезновения, а злыми, жадными, хитрыми, тупыми становятся только от обиды, от отчаяния, когда убеждаются, что главная мечта их несбыточна, что ни любви, ни восхищения, ни следа в памяти потомков им никто не даст, ну а тогда уж спасайся кто как может, хватай хотя бы что подвернется, а то отнимут и это, смерть никого не пощадит. Мы же все живем средь битвы, с которой не дано возвратиться ни единой душе, а старики — это просто-напросто наша передовая. Слава богу, мы наконец додумались воскрешать хотя бы имена тех, кого убила власть или война, но почему мы даже не задумываемся о тех, кого убил вирус или генетическая программа? Эта смерть естественная, а та неестественная? Если естественно все, что есть, то нет ничего естественнее убийства. А если неестественно то, что оскорбляет душу, то лично мою — власть физиологии оскорбляет в миллионы раз сильнее, чем любая тирания, которую хоть как-то, хоть иногда можно перехитрить, превратившись в зверя, в скота или в букашку. Но от естественной смерти не ускользнуть ни тигру, ни шакалу, ни овце, ни божьей коровке. Почему же мы даже не пытаемся воскрешать память о тех, кого ежесекундно истребляет этот, самый страшный тиран?

Поделиться с друзьями: