И нет им воздаяния
Шрифт:
— Хорошая у нас страна: послали проволоку искать — теперь до звонка свободен. — Стаська совсем уж по-родственному прижал меня к ржавой ковбойке, обтягивавшей выпуклую, отнюдь не чахоточную грудь. Ростом он мне был по плечо, но «в спину», как говорил отец, не уступал. Вот на кого он был похож — на артиста Пуговкина в роли Софрона Ложкина из кинохита моего детства «Дело пестрых».
— Сколько у нее детей? — не удержался я от бестактного вопроса.
— Я девятый, — усмехнулся Стаська. — Одна вообще уже ничего, продавщицей работает.
Через пару лет эта продавщица родила незнамо от кого, потом — еще раз, уже знамо — снова от Стаськи… Герою не помеха и чахотка…
— Ау-у!.. — донеслось из мира живых. — Клиент, вы где? Я говорю: мы исполнили ваш заказ с превышением. На ближайших стволах никаких палачей не обнаружено. Или вы нам не доверяете?
— Что вы, что вы… Но, может быть, они ничего не знали про своего дядю — он на них и не оказал… как бы выразиться… воспитующего влияния. Я бы хотел у них спросить, каким они его запомнили.
— Телефонов мы не даем. Ну хорошо, только ради вас. Можете позвонить по моей трубке… троим. На ваше усмотрение. Козловски, в сэшеа? Мм, у них сейчас ночь. Впрочем, на Западном побережье… Хорошо, попробуем. Так, набираем… Говорите!
— Алло, добрый вечер, кэн ай спик… могу я поговорить с фрау Козловски? — с чего-то вырвалась у меня эта фрау.
— Бабушка-а,
— Спроси, чего ему надо! — расслышал я далекий базарный крик.
— Я звоню из России, я хочу поговорить о ее родственнике, Григории Залмановиче Волчеке, — из деликатности я тоже произнесЗалманович.
— Он из Ооссии, он хочет поговоить поо какого-то твоего оодственника!
— Госсподи, мы уехали от этой России, а она за нами сюда прется! Про какого еще родственника? Про Волчека? Это что, такая фамилия? Не знаю я никакого Волчека, скажи, чтоб больше не звонили!
— Ну что, вы довольны? — любовался моей оторопелостью Иван Иваныч. — У вас еще два выстрела.
— Я бы, пожалуй, позвонил вот этому Габсбургу…
— Габсбургу-франкфуртскому? Это можно. Габсбург-фр, Габсбург-фр… Так, набираем. Все. Ждите ответа.
— Что бы ему такое сказать, чтоб он сразу трубку не бросил?..
— Скажите, что ищете наследников Григория Волчека. Что Россия собирается им выплатить компенсацию за прадядюшку.
— Слишком уж… круто. Алло, алло, вы меня слышите? Здравствуйте, вас беспокоит общество «Мемориал», мы занимаемся восстановлением исторической памяти, нас интересует ваш родственник Григорий Залманович Волчек. — Я спешил выложить побольше, чтобы зацепить Габсбурга-фр хоть чем-нибудь.
Молчание. Таинственные звуки, нездешние голоса.
— Вас интересует Гирш Залманович Волчек? — Голос был более чем здешний. — А почему вы решили, что он меня интересует?
— Ну, люди обычно интересуются своей родословной, хотят быть причастными к вечности…
— У вас там все такие? В «Мемориале»?
— По крайней мере, должны быть такие…
— Я считал, там чистая политика. Откапывают ляйхен… трупы… чтоб их повесить на кого надо. А нельзя повесить, так и пусть себе лежат. Мои-то клиенты только свое фергангенхайт, свое прошлое откапывают, дядюшки-дедушки, онкели-гросфатеры их не сильно интересуют. — Габсбург-франкфуртский рассуждал неспешно, словно давал заранее подготовленное интервью. — Зато вот Райкина, если бы могли, из гроба бы выкопали и сюда привезли. А раз Райкина нет, давай хоть Задорнова, хоть Евдокимова, хоть Петросяна. Я им их сюда и вожу. А кто-то возит русскую дер зенф, горчицу. Сервелат. Здесь любого вурста завались, а они скупают в Руссланде по дешевке и везут. Если шимелем… плесенью тронется, тоже ничего, надрают с женой постным маслом, чтоб блестела, и скормят. И ничего, еще никто не гешторбен.
— А вот Гирш Залманович гешторбен. И если бы вы — с вашим знанием людей — рассказали нам, что вы о нем знаете…
— Да что про кого можно знать? Вы про своего фатера все знаете? А ваши киндер про вас?
— Знают, каким я им открывался, что про меня говорят… А что в вашей семье говорили про Гирша Залмановича?
— Чего про него говорить? Попал в молотилку, вот и весь разговор.
— А какой он был — честный, нечестный, добрый, злой?..
— Вы прямо как кинд… Как маленький. Для своих каждый аллес гут, для конкурентов все унелих, все нечестные.
Разговор с Кармелой Лапчук оказался еще менее познавательным, хотя бедная девочка старалась как могла. Однако, не владея русским, трудно беседовать с россиянином, не владеющим ивритом, особенно о дальнем родственнике, о котором в первый раз слышишь. С Кармелы довольно было знать, что Сталин и Гитлер истребляли евреев всюду, где бы те им ни подвернулись.
— Иван Иванович, простите великодушно… У меня почему-то главное вылетело из головы — мне ж нужны прежде всего прямые потомки Волчека. Григория Залмановича. — Из деликатности я так и произносил Залмановича.
— Сейчас получите потомков. Из моих рук. Их, слава богу, не густо. Гирша Залмановича (так в справке о смерти) расстреляли в сороковом, его жена Алевтина Кузьминична успела отречься от супруга и вернуть себе свою девичью фамилию — Воробьева. И даже сумела переписать сына Радия в Воробьевы. Но это ей не помогло, в сорок третьем она умерла на Воркуте.
— Ого! Ведь и мой отец был на Воркуте…
— Хороший ход для мыльной оперы. Ваш папа сталкивается с ней, но не узнает — она же Воробьева! Потом любовь под нарами, ребенок — ваш сводный брат… Похожий на вас как две капли воды… Но это, увы, науке неизвестно. А вот у Радия Воробьева очень занятная судьба. Его взял на воспитание дядя Лев Соломонович, Главный Технолог Советского Союза, Герой соцтруда, трижды сталинский лауреат, четырежды кавалер ордена Ленина, а трудовые красные знамена с медалями вообще спускались ниже яиц. Мальчику сказали, что его папа с мамой заброшены на секретное задание к империалистам, никому про это говорить нельзя. Зато после двадцатого съезда он разговорился. Он уже учился на журфаке и решил мстить за отца, именно за отца — его сочинить было легче, из готовых деталей. Ему пришлось очень по сердцу, что настоящих пламенных ленинцев уничтожили серые сталинские бюрократы, вот он и боролся с бюрократизмом всерьез, с огоньком. Он заведовал в газете сельхозотделом, писал передовицы типа «Бюрократизму бой!», «Партийная организация и механизация», все выходило еще и брошюрами, он уже ездил в собственной «Волге», жил в двухкомнатной кооперативной квартире с маленькой дочкой и женой-красавицей… Жена была еще и поэтесса, в духе не то Ахматовой, не то Ахмадулиной, я в этом не очень. Ну и жену не очень печатали. Но все-таки потихоньку-полегоньку и ее сборничек поставили в издательский план. В общем, жить становилось веселее. Хотя Радик и до этого не скучал. Его все так и называли Радиком. Он был, что называется, отличный парень, всеобщий верный друг. Но больше всего он любил, как тогда выражались, после службы выпить и, простите, потрендеть. Притом с каждой стопкой все горячей. И все насчет того, что сталинские палачи уничтожили верных ленинцев. Он сам гнал самогонку тройной очистки — с перчиком, с укропчиком, с тмином, — он называл ее «воробьевка». Всегда всех угощал, да еще с собой давал бутылочку. Обязательно с прибавлением, что этих сталинских сволочей давно пора к ногтю. Его даже в обкоме любили. Что ему по слабости льстило. Но еще больше льстило, что в отделе идеологии покачивали головой: уж больно он за «воробьевкой» мало задумывался, перед кем трендит про верных ленинцев и серых бюрократов. Но все бы так и сходило ему с рук до самой пенсии, скорее всего персональной, если бы, на его горе, он не познакомился с великим писателем.
— Простите, а где все это происходило? В смысле, в каком городе?
— Вы хотели узнать, куда закатились яблочки с вашей яблони, — я вам и рассказываю. А если я вам назову город, вы сразу найдете и все явки. Город, где все это происходило, вполне можно назвать сердцем России. Россия большая, у нее много сердец.
— Мне
иногда кажется, что вы угадываете мои мысли…— Это несложно, мысли у всех примерно одинаковые. Все хотят, чтобы их предки были их достойны. Так вот, в этом же сердце России жил Классик. Он сразу же после войны тиснул роман, где выразил новую правду. Не то окопную, не то лейтенантскую, я в этом не очень. Ну типа того, что на войне убивали. И отступали, а не только наступали. И притом он ни разу не упомянул имя Сталина. За что в итоге получил Сталинскую премию и начал тискать книгу за книгой. То про то, что не все пленные были изменники. То про то, что фронтовику бюрократы могут не дать квартиру и ему приходится спиваться. Потом открыл, что любовь бывает и вне брака. А потом покатался по заграницам и объявил на весь свет, что там живут люди как люди. Даже в Америке. Естественно, каждый раз поднимался крик, шум, книжку тут же переводили на двадцать языков. Вот с таким-то товарищем Радик и закорешился. Они постоянно вместе поддавали и материли советскую власть, которая душит все живое. Великий писатель вообще купался в сертификатных рублях, ну и Радик прилично замолачивал. Так что хватало и на выпивку, и на закуску, и на жен, и на баб. Но Великий Писатель частенько запивал и отдельно. И даже ввязывался в драки. Его пару раз даже забирали в вытрезвитель. Он там материл ментов, и они быстро закаялись. Вражеские голоса уже на другой день разносили, что арестован писатель-оппозиционер, избит неизвестными лицами из вокзального шалмана писатель-оппозиционер… В общем, ментам была дана инструкция: Классика отвозить домой, на мат не отвечать, а сдавать на руки жене под расписку. Радик этим страшно гордился: не смеют псы нас тронуть! Нас! И вдруг бах — звонок. У Классика обыск. Радик мчится туда. Оказать поддержку. Выказать протест. В квартире сталинский лауреат проживал сталинской, площадь была офигенная. По площади бродили какие-то серые личности, перетряхивали книги, прослушивали магнитофонные записи, заглядывали туда, сюда… Спросили паспорт и у Радика. Он им его гордо предъявил. Записали фамилию, адрес, спросили про место работы. Он отвечал гордо и презрительно, они стушевались. Он спросил, как им не стыдно так обращаться с великим человеком, они начали мямлить: служба-де и все такое. Радик с Великим Писателем дуэтом их отчитали: не надо идти на такую службу! Классик был уже с утра бухой, но эти крысы все равно были морально раздавлены. Зато международный авторитет Великого Писателя после обыска вообще скрылся за облаками. А потом скрылся и сам Классик. Он начал разъезжать от Парижа до Нью-Йорка, везде раздавать интервью, выступать по всем голосам — в общем, окончательно ушел в бессмертие, как выражались на военных митингах. А Радик остался. Хотя вел себя ничуть не менее геройски. Только он добрался до дома, а там уже толкутся серые личности. Радик их еще раз всячески заклеймил, и они удалились, совершенно посрамленные. Прихватив какую-то чепуху — типа ксерокопию «Собачьего сердца», бобину Галича… После этого красавица жена бросилась Радику на шею: ты был прекрасен, я тобой горжусь! Такого секса у них не случалось с медового месяца. А назавтра Радика вызвали в партком и пожурили. Он сказал, что не мог оставить друга в беде. Затем его вызвали в горком, и он там сказал то же самое. После чего его исключили из партии. А потом уволили с работы. А потом не стали брать ни на какую другую. Радик накатал в родной обком надменное письмо, что если-де ему не предоставят приличную работу, он пойдет в дворники. И пусть они тогда не обижаются за международные последствия. Ответа он не получил. И отправился наниматься. И, к своему удивлению, без всякого бюрократизма получил и должность, и метлу, и даже дворницкую. Он обзвонил всех друзей и корреспондентов, но, к его еще большому изумлению, публика не собралась. А собутыльники начали его обходить. Понимаешь, старик, — уныло забубнил Иван Иваныч, артистично потупясь, — у меня на носу защита, квартира, дочка поступает, жена рожает… Кстати, у красавицы жены сразу же рассыпали набор ее книжки. А она, вместо того чтобы гордо рассмеяться, вдруг начала зудеть, что он-де не имел права рисковать их с дочкой благополучием. И вообще им пора менять машину, платить за кооператив, за музыкальную учительницу… не говоря уже о погубленной книжке: он ведь никогда не видел в ней поэта, один только объект для сексуальных утех и тщеславия — чтобы хвастаться перед дружками-алкоголиками… Где они, кстати, эти дружки? Второго такого дурака не нашлось, они-то понимали, что Классик отправится пожинать плоды по обе стороны океана, а они останутся расхлебывать — в общем, понятно. Радик вскипел, бабахнул дверью, уверенный, что жена сегодня же к нему прибежит, но она не прибежала. Ни тогда, ни назавтра. А послезавтра подала на развод. Благородный Радик не мог же отсуживать площадь у дочери — пришлось переселиться в дворницкую.
Я слушал в полном оцепенении. Иван Иваныч чесал без единой запинки, как будто исполнял отрепетированный номер, и только бесцветные глазки горели алчным сарказмом.
— Радик подметал свой участок все скучней и скучней, без огонька. Он наконец понял, как трудно попасть в Историю. Все вакансии оппозиционеров на витрине были уже разобраны, остальным отводилась роль пушечного мяса. На войне как на войне. Одному ставят памятник, а тысяча мешается с землей. Радик и почувствовал, что он уже вот-вот превратится в окончательный навоз истории. И он решил: помирать, так с треском. Он отправился в столицу, через оставшиеся концы собрал оппозиционный бомонд, иностранных корреспондентов и корреспонденток и зачитал им открытое письмо тогдашнему генсеку. Ну, все про то самое, о чем они трендели с Великим Писателем, только раз в двадцать погорячей. Типа того, что у вас руки по локоть в крови, вы убиваете и изгоняете лучших людей — все в таком духе. Письмо сразу же передали по всем голосам — Радий Воробьев считает, Радий Воробьев требует… В общем, свою минуту славы Радик получил. Зато дома его прямо с вокзала отвезли в психушку. Разумеется, он не был сумасшедшим, он только не хотел превращаться в навоз. Это была не болезнь, просто истерика. Ну, Радика и успокоили. Вышел он действительно совершенно спокойный — опухший, желтый. И почему-то у него борода перестала расти. Служебную жилплощадь у него отобрали, но его взяла к себе одна святая русская женщина. Горбатенькая и немножко хромая. И с глазами у нее было что-то, типа косенькая. Она много лет была в него влюблена, еще когда он со всеми дружил и всех угощал «воробьевкой». Иногда видели, как она его выгуливает, очень по-мирному. Ему дали инвалидность, назначили пенсию. Небольшую, но прожить можно. Тем более что он сделался очень непритязательный. Только брюки приходилось менять — он почему-то постоянно распухал. Что-то с почками, но я в этом не очень. А потом на глаза перешло. Он начал слепнуть. Но совершенно от этого не расстраивался. И его покровительница страшно гордилась, что он умер спокойно, у нее на руках. В юности, когда он был красавец и всеобщий любимец, она иногда мечтала, что когда-нибудь он сделается несчастным, никому не нужным и тогда она его приютит и обогреет. И все случилось, как она мечтала. А потом, в перестройку, в «Московских новостях» написали, что он принял мученическую смерть за правду. Не заметили двусмысленности. Получилось, что он перепутал мученическую смерть и правду, принял одно за другое. А одной мученической смерти мало, чтобы войти в историю. Да и тому минутному воскресению порадовался только один человек — его дочь Вика.