И поджег этот дом
Шрифт:
– Касс, – сказал режиссер, – по-моему, вам надо проспаться. На вашем месте…
– Тихо! – снова сказал Касс. И вдруг замолчал. Он почесал лоб. – Начисто забыл, зачем пришел. – Он глядел озадаченно; вдруг улыбнулся, хлопнул себя по ляжке: – А, черт, теперь займемся мелким воровством! Тсс! – прошептал он Крипсу на ухо. – Никому не скажете? Ни словечка, ни одной душе?
– Не понял, – грустно улыбнулся Крипс.
– Наш блестящий хозяин отлучился? Друг Мейсон отлучился? – Он хихикнул, потом сделал таинственное лицо. – Крыса со двора, Regista, – произнес он громким сценическим шепотом, – кошкам игра. А теперь – за проклятым лекарством. – Он отвернулся от режиссера и спотыкаясь ушел с балкона. Мы с Крипсом сделали невольное движение, чтобы остановить его, но поздно: как ошалелый и полуослепший бык, он налетел на скамейку у рояля, опрокинулся через нее – с подогнутыми коленями и умоляюще вытянутыми руками, словно его подстрелили сзади, – и рухнул на клавиатуру под гром диезов и бемолей; мгновение он лежал на клавишах подобно какому-то
– Господи! – прошептал Крипс, и мы кинулись к нему на помощь. Но пока мы подбежали, он успел встать на ноги и равнодушно щупал себя – целы ли кости.
– Обошлось, Regista, – сказал Касс. Он тупо глядел на рояль. – Кажется, я мог сломать…
– Все, Касс, – сказал режиссер. – А ну-ка, домой.
Мы подхватили его под руки и повели к открытой двери. Дышал он отрывисто; от него разило вином и потом.
– Послушайтесь моего совета, – сказал режиссер. – На боковую.
Касс, все еще тыча себя в разные места, остановился перед лестницей.
– Пока, – рассеянно ответил он. – Пока. Ладно. – Потом очень осторожно, цепляясь за мраморные перила, спустился во двор. Мы остались вдвоем. Крипс покачал головой.
– Человек медленно убивает себя, – сказал он. – Никогда в жизни не видел, чтобы так глушили вино – куда до него моему другу Верней.
– Почему он пьет?
Мы вернулись на балкон.
– Я его в глаза не видел до приезда сюда. Понятия не имею, что он такое, – но тип. Он у Мейсона на каком-то крючке. – Лицо у Крипса стало злым и мрачным. – Я видел такую низость, – вырвалось у него, – такую гнусность, вы не поверите, если… – Голос его затих.
– В каком смысле? – В этом дворце творились какие-то таинственные дела, и мне хотелось в них разобраться.
– Ничего интересного. – Он взглянул на свои часы. Затем, без всякой связи с предыдущим или как будто новая мысль осенила его при взгляде на часы, сказал: – Век распустех. Не остережемся – они нас всех затащат в болото. – И угрюмо замолчал.
Где-то в городе ударили часы. Когда Крипс отвернулся и стал задумчиво смотреть на огни в море, я подумал, что никогда еще не встречал человека, которого так переполняло бы горькое уныние. Одинокий вибрирующий удар колокола затих, замер; был час ночи. Из окна прямо под нами снова грянул «Дон Жуан», страстно, бурно, обольстительно – и очень громко, словно кто-то со злости включил проигрыватель на полную мощность. «Rinfrescatevi! – гремел Лепорелло над флейтами и скрипками. – Bei giovinotti!» И понеслось в черной ночи, отражаясь от дальнего, в лунных пятнах, склона долины – такого далекого и вместе с тем близкого, – над берегом моря, над лодками и мерцающими огнями: «Eni caff'e! Cioccolatte!» – и дальше, бог знает куда, в Калабрию, в Сицилию. Когда заиграла музыка, блестящее общество у бассейна вздрогнуло и недоуменно повернуло головы, насторожилось, как стадо животных у водопоя.
– Посмотрите-ка на них, – медленно проговорил Крипс. – Знаете, Касс не так уж далек от правды. Посмотрите на них, а? Величайший вид искусства создан человеком, а что перед нами? Пустота… Cosa da nulla [84] … ничто… Мы даже не варвары. Мы шарлатаны. – Он зевнул. – Пойду попробую лечь. У вас бывает бессонница?
– Редко, – ответил я.
– Позвольте дать вам совет. Ведите размеренную жизнь, не надрывайтесь ни по какому поводу, забудьте… ну, добросовестность, усердие – или кончите, как я. Знаете, я лежу, задремываю и вижу сон. В этом сне я всегда жертва. Мою душу оспаривают профессиональный игрок в гольф, эстрадный певец и девица тамбурмажор. Из ночи в ночь. Иногда побеждает эстрадник, иногда игрок в гольф. А чаше – девица. Она стоит и вертит задом, а потом затаптывает меня до смерти. – Он помолчал. – Слушайте…
84
Пустое место.
«Дон Жуан» смолк. Теперь, буйная и горестная, и до стыда, до мурашек красивая, вырвалась в ночь американская деревенская песня – резкие голоса, полные пророческого жара, мужской и женский, и звон стальных гитарных струн. Только ли громкость была виновата или же полузабытая тоска по музыке родных краев – не знаю; но мне показалось, что я никогда в жизни не слышал ничего более красивого и ужасного, и южные голоса, южные погоды, пейзажи Юга вытеснили все из головы:
Каждый день все тот же проклятый вопрос… Что случилось с нашей землей…Деревенские пивные, сосновые леса, пыльные проселки, красная земля, болотная вода и душистые летние сумерки: ум задыхался, захлебывался в воспоминаниях.
– Господи, – сказал я Крипсу, – что это…
– Тсс. Послушаем…
Вдруг кто-то говорит, что война нам грозит, Пророчества сбываться начнут…– Замечательно, – прошептал Крипс.
Душа твоя гибнет, а свету – конец. Вот в чем дело с нашей землей…Бледные
лица внизу повернулись туда, откуда неслась эта анафема, люди прислушивались к шуму: итальянец в спортивной рубашке разразился беззвучными ругательствами, Другой побагровел и поддержал его; Манджиамеле закрыла ладонями уши. Библия пишет, что погибнет грех — Вот в чем дело с нашей землей… [85]Казалось, музыка, полная печали и боли, плывет над всей Италией, бренчание гитар и резкие апокалипсические голоса сливались в долгой жалобе; возвышенное передразнивало себя и, совершив полный круг превращений, снова обретало какое-то увечное величие. Я слушал, и на глазах выступали неприличные слезы. Вдруг с оглушительным скрежетом иглы, вспоровшим ночь, музыка умерла, кончилась, и мы услышали где-то внизу приглушенные пьяные крики.
85
Перевод Андрея Сергеева.
– Мразь! – Это был голос Касса. – Скотина! Мразь!
Немного погодя, и уже тише, в темноте раздался «Дон Жуан», и люди около бассейна успокоились, снова забубнили голоса под мечущимися тенями громадных ночных бабочек.
– Убивает себя, – сказал Крипс. – Что тут сделаешь? Он мог бы в два счета осадить Мейсона, да и любого такого же. И смотрите. Убивает себя.
Потом Крипс пожелал мне спокойной ночи и ушел.
Но настоящая неприятность произошла вскоре после ухода Крипса. Произошло вот что. Распрощавшись с Крипсом, я еще остался на балконе и размышлял о людях у бассейна. Я слушал музыку – вернее будет сказать, подвергался ей: она опять играла громко и пронзительно, и, пока бессовестный гранд занимался соблазнением, Эльвира, Мазетто и Оттавио вопили, какдворовые кошки, и заглушали все, что творилось у бассейна. Я смотрел на огни, парившие над морем, снова восхищался их красотой, но при этом был в глубоком унынии – главным образом из-за Крипса, который непонятным и косвенным образом настолько отравил мое радостное ожидание Америки, что, если память мне не изменяет, я тут же насочинил множество других вариантов: новая служба в Риме, женитьба на какой-нибудь княжне, немедленное бегство в Грецию. На душе было черным-черно, в горле саднило. Но я взял себя в руки: к черту Крипса, подумал я и повернулся, чтобы идти в гостиницу. И вот тут, когда я вышел из длинной комнаты, в нескольких шагах от меня распахнулась дверь, за которой показалась лестница наверх, и из двери выскочила девушка лет восемнадцати – двадцати: она заскользила по полу, как по льду, поскользнулась, упала, потом вскочила, потерла локоть – и все это с горькими рыданиями. Она была безупречно красива; даже от одного короткого взгляда на нее, пока она стояла в нерешительности, с округлившимися от боли и страха карими глазами, у меня заныло сердце. Я протянул руку поддержать ее – мне показалось, что она опять упадет, – но она отпрянула и затравленно оглянулась на лестницу. Платье на ней было черное и дешевое – платье служанки, а из разорванного лифа выглядывала почти целиком одна круглая и тяжелая грудь; секунд, наверное, десять девушка стояла, оцепенев от ужаса и нерешительности, и я тоже словно прирос к месту и не мог вымолвить ни слова, разрываясь между благородным и тщетным желанием помочь и звериным инстинктом, который не давал отвести глаза от этой восхитительной вздымающейся груди. Вдруг она запахнула платье и, не переставая рыдать, ударила себя по лицу.
– Dio mio! – исступленно крикнула она. – Questa 'e la fine! Non c'`e rimedio! [86]
– Чем я могу вам… – начал я.
– Боже мой, не надо! – воскликнула она по-английски. – Нет, пожалуйста, не надо…
Темно-каштановые волосы свалились ей на лицо, и она тяжело дышала; потом, немного опомнившись, она протиснулась мимо меня и в страхе кинулась дальше, шлепая босыми ногами по полу и постепенно уменьшаясь в глубине коридора. Я посмотрел ей вслед и сел на мраморную скамью, не зная, что делать. Едва я сел, на лестнице опять загрохотало, как будто по ней катились ящики и сундуки. Шум был адский: казалось, в доме происходит вулканическое извержение. Потом вылетел Мейсон – тоже заскользил по полу, нелепо раскинув руки, и затормозил передо мной. Лицо его украшали три полоски пластыря. Волосы торчали во все стороны. На нем был шелковый халат, короткий и надетый, как видно, впопыхах – грудь в рыжей потной шерсти открыта, из-под подола высовываются мосластые колени. Обут он был – некстати – в купальные шлепанцы на деревянной подошве, чем и объяснялся шум.
86
Боже мой! Это конец! Ничего не исправишь!
– Где она? – рявкнул Мейсон с искаженным и красным лицом.
– Кто? – Я нервно отодвинулся. Таким я его никогда не видел: веки покраснели, выражение лица было зверское, а рука угрожающе согнута, и я подумал, что сейчас он заедет мне, прямо сидячему.
– Куда она побежала, – заорал он, – говори, гад! Убью ее!
– Клянусь Богом, Мейсон. Не знаю.
– Врешь!
И странной, скованной, больной походкой, колченого и бесконечно медленно он двинулся по коридору в ту сторону, куда убежала девушка.