Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И поджег этот дом
Шрифт:

– Да, пожалуй. Но сколько тут было от моего разложения, от старой гнили, которая сидела во мне… насколько я сам виноват – это я тоже хотел бы понять. Может быть, когда-нибудь я вам и об этом расскажу, когда буду в состоянии разобраться и вспомнить. – Он стер с ножа мокрую чешую, вытер руки и продолжал монотонным голосом: – Вообще это любопытно – разные рассуждения насчет зла: что оно такое, где оно, действительность оно или же плод воображения. Болезнь это вроде рака, которую можно вырезать и уничтожить, но не при помощи хирурга, а хотя бы психиатра, или же лечить его нельзя, а надо давить, как чумную блоху, разом избавляться и от болезни, и от разносчика. Еще недавно, чуть ли не в наше время – да вы юрист, все сами знаете, – десятилетнего мальца могли повесить за какую-нибудь украденную конфетку в той же веселой Англии, да и во Франции. Это, значит, чумная теория. Растоптать зло, раздавить. Теперь малый выходит на улицу, и ему уже не десять, а все двадцать, и в голове побольше, – и совершает бессмысленное, жестокое

преступление, может, убийство, – и его объявляют больным, посылают к психиатру на том основании, что зло – это… ну, просто временный обитатель его сознания. И обе эти теории – такое же зло, как то, которое они должны излечить или уничтожить. Вот мой вывод. Но, хоть убейте, никакой золотой середины я тут не найду.

– А при чем тут Мейсон?

– Ну, во-первых… Надо кое-что объяснить. Я не собираюсь хвалиться или плакаться, но… короче, все, чего я добился, – а это не бог весть что, прямо скажем, – далось мне трудно, сами знаете. Учился я в паршивенькой школе в Северной Каролине, да и той не закончил – писать и ставить запятые для меня и теперь мучение. Но читать я научился и читал много – по своему выбору, – прочел, наверно, раз в десять больше, чем средний американец, – хотя, кто их знает, может, это в десять раз больше, чем полкниги. В общем, я считаю, один большой поворот в моей жизни произошел сразу после войны, когда меня выписали из флотского психиатрического госпиталя в Калифорнии – я вам рассказывал. Там был главный врач по этим делам – потрясающий мужик. Слоткин, капитан первого ранга. Я сказал ему, что в школе увлекался рисованием, и он устроил меня в один такой терапевтический класс живописи – с этих пор, считаю, я и стал художником. Поэтому и очутился после войны в Нью-Йорке, а не дома, в Каролине. Насчет моей меланхолии, или что там было, с маниакально-депрессивными проявлениями, мы с ним не договорились, но беседовали подолгу, он был мягкий, терпеливый и чуть-чуть не вытащил меня из моей тоски, а перед тем, как я вышел оттуда – не вылечившись, – он подарил мне двухтомник греческой драмы. Это, знаете, не по форме – такой подарок от капитана первого ранга рядовому морской пехоты; наверно, он что-то во мне увидел, хотя на фрейдистские их штучки я не клевал. Помню, он так мне сказал: «Читайте их, когда будет плохо». И так примерно: «Суть, понимаете, в том, что никуда мы дальше греков не пошли». Согласитесь, довольно спокойное высказывание для почтенного психиатра. Милейший мужик был доктор Слоткин.

Короче, когда вы сказали, что в ту ночь я декламировал Софокла, я вспомнил. И пот, и ужас, и жуткое зияние бездны. Я еще задолго до Самбуко запомнил наизусть большие куски и отрывки из этих двух книг. А в ту ночь я действительно был хорош – в полном обалдении от вина и от «Эдипа». – Он задумчиво потрогал острие ножа. – Но дело вот в чем. Попробую объяснить, если получится. – Он опять замолчал и закрыл глаза, почти молитвенно, словно выманивая пугливые воспоминания из дебрей прошлого. – Я напился вусмерть. Ничего не соображал. Вы что-то сказали… и это имеет какое-то отношение к злу, к тому, про что я сейчас говорил. – Он приоткрыл глаза и повернулся ко мне. – Да, кажется, я что-то припоминаю. Что-то всплывает… Очень смутно помню, как шел наверх. Рояль? Нет. А «Эдипа», Крипса и вас – как будто бы да. – Он помотал головой. – Нет, какую-то связь я еще не могу ухватить. Черт, это уже смахивает на спиритический сеанс. Что-то я разыскивал в ту ночь… Нет, опять все ушло. Как вы думаете, мог я прийти туда, чтобы просто попортить Мейсону нервы «Эдипом»? Вряд ли. – Он решительно помотал головой. – Понятно одно: я тогда выкопал в пьесе какую-то пьяную истину и могу побожиться, что она имела отношение к этому нашему злу и к Мейсону…

Он замолчал и спокойно раскурил сигару.

– А может быть, я ошибаюсь, – добавил он. – Но по-честному, вы-то что думаете о Мейсоне? – Он повернулся ко мне.

– Да не знаю. Не могу в нем разобраться. Никогда не мог. Балбес. Большой испорченный ребенок, чересчур богатый, с огромными претензиями. Врун каких мало. Женщин ненавидел. Распущенный до предела. Но при этом…

– Что при этом?

– Иногда с ним бывало очень весело. Он бывал занятен, как никто. Но не просто занятен. Отбросить бы все это – он был бы отличным парнем.

– Вы с ним были старые знакомые? – спросил Касс.

– Трудно сказать. Мы были знакомы года два в школе. Потом неделю или около того виделись в Нью-Йорке, сразу после войны. Точно не помню. Десять дней. Может, две недели. Ну ладно, скажем, неделю. И потом – этот день в Самбуке Вот и все. Но… – Я замялся. – Понимаете, в нем что-то такое было. То есть вы могли сойтись с ним на двадцать четыре часа, и он успевал проявить себя больше, чем другой за всю жизнь. Он был… – Я опять замялся. Я не знал, кем он был.

– Расскажите о нем, – попросил Касс.

– Да мне и рассказывать особенно нечего. В сущности, я не настолько с ним…

– Все равно расскажите.

И я попытался рассказать. Попытался рассказать все, что помнил. Рассказал, как после той черной субботы в Виргинии потерял Мейсона из виду: первое время мы переписывались (он разъезжал: Палм-Бич, Гавана, Беверли-Хиллз, Нью-Йорк – по большей части с Венди; письма были бесстыжие и комические), но переписка наша заглохла, и он канул. Я рассказал Кассу, как

через десять лет – месяц в месяц – случайно столкнулся с ним после войны в нью-йоркском баре…

Конечно, легче всего сказать, что, если бы я не встретил снова Мейсона, все обернулось бы иначе: потерявши друг друга из виду, мы не восстановили бы прежнюю духовную близость – можно заменить это декоративное выражение «приятельством» или каким-нибудь другим, тоже преувеличенным, словом – и он не позвал бы меня в Самбуко. Но наша жизнь раскрывает себя не в сослагательном наклонении; важно то, что мы встретились. Произошло это поздней весной, примерно за неделю до того, как я поступил в агентство и отплыл в Европу. Я тогда был очень беден, но работа в юридической консультации для ветеранов более или менее кормила меня и позволяла снимать карликовую фанерную квартирку на Западной тринадцатой улице. Это было сырое время года: над парными сумерками громоздились грозовые тучи и вдалеке ворчали грозы, но до нас так и не доходили; пожухлые лица плыли в переулках, распахнутые жаре окна извергали музыкальную кашу и голоса, галдящие о войне, «холодной войне», об угрозе войны. Вечерами я пытался читать вдохновляющие книги, но дух мой был мало приспособлен для ноши одиночества. Из моей комнаты, заполненной подвальным сумраком, открывался вид на вентиляционную шахту и соседнюю гостиницу, где без конца бродили старики, чесались и спускали воду в невидимых унитазах. Однако тогдашняя моя жизнь была мало благополучной не только из-за среды обитания. Бывают в юности периоды, о которых вспоминаешь без всякой теплой грусти – таким огорчительным представляется тебе потом твое поведение. И так не слишком опрятный, я совсем запаршивел, а пытаясь познакомиться с девушками в разных пивных Гринич-Виллиджа, держался мрачно и вредничал. В довершение всего снова возник Мейсон – в переполненном баре на Шеридан-сквер, после того как я прошатался весь вечер и был особенно одинок, растрепан и отягощен несвежими желаниями.

Мейсон немного прибавил в весе, но в остальном совсем не изменился. Он был в элегантном тонком свитере и джинсах – художник с головы до пят, причем художник с деньгами, – и, кажется, был очень всем доволен. Сквозь дым я увидел его улыбку и поднятый над головой высокий стакан с пивом. До сих пор помню, как мы случайно встретились глазами, помню свою неожиданную радость пополам с надеждой, что он меня не узнает, – оба чувства возникли почти одновременно и так перемешались, что я даже не успел решить: подняться мне и крикнуть «здор'oво!» или тихонько улизнуть, – а он уже стоял надо мной, хлопал меня по спине – «Питси, рванем туда, где вечно пляшут…» – и с восторженными криками мял мне плечи.

– Совершенно сказочное совпадение, – начал он, немного успокоившись. – Как раз вчера за обедом я говорил с одним человеком – прекрасный художник, между прочим, – и как раз заговорили, кто с кем учился. Я сказал, что по Принстону мало кого могу вспомнить – меня попросили оттуда в первый же год. И знаешь, выгнали по самой прозаической причине. Питси, кукленок, будем смотреть правде в глаза: я человек блестящий, но в смысле образования – слепень на заднице прогресса.

Только законченного флегматика не расшевелил бы его напор, его широкая улыбка, искреннее чувство, звучавшее в его голосе, когда он хлопал меня по плечу. И я, наверно улыбаясь, сказал:

– Мейсон, да как тебя приняли-то?

– Ты хочешь сказать – после того как выгнали из «Святого Андрея»? Венди нажала на кнопки – через одного родственника устроила меня в роскошную исправительную школу в Род-Айленде. Муштра, гоняли с винтовками, но я держался стойко – не посрамить Венди-дорогую – и получал хорошие отметки. Но из этого, старик, как говорится, non sequitur, [87] потому что вышибли меня из университета не за баб, не за пьянку – словом, не за разврат. За отметки! За отметки! Можешь вообразить такую нелепость? А по тестам умственный показатель у меня был сто пятьдесят шесть! Я проводил выходные с одной ненасытной вдовой – до книг ли тут было? Бедная Венди. Папаша сыпал деньги библиотеке корзинами, и, когда Венди туда приехала, я думал, она разнесет университет в щепки.

87

Не следует (лат.).

– Слушай, Мейсон, ты льешь пиво на брюки. Кстати, как она?

– Прекрасно. После его смерти хотела бросить пить. Про него ты, наверно, слышал. То пьет, то бросает, бедняга, – но уж не помню, сколько месяцев назад я в последний раздавал ей лекарство. Хлоралгидрат с кашкой. И что странно. Ты знаешь, как она ненавидела «Веселые дубы». С тех пор как отец отправился, прошу прошения, в лучший мир, ее оттуда вытащить нельзя – то есть просто влюблена в это место. Сидит там, хлебает в одиночку виски и катается на громадной лошади. Мы с женой – я тебя с ней познакомлю – ездили туда в прошлую субботу. Такой громадной лошади ты в жизни не видел. И как махнет по берегу – со своим новым мальчиком. Бельгиец, ему семьдесят лет, и она заразилась от него новым увлечением – называется Дзэн. Я думаю, они там стреляют друг в друга излука. Ей-богу, Питси, – усмехнулся он, стирая пену с губ. – Не знаю, кто с кем там спит. По-моему, сливки снимает лошадь. – Он затрясся от беззвучного хохота.

Поделиться с друзьями: