И придут наши дети
Шрифт:
Он пересилил себя, надо все-таки закрыть заседание.
— В течение недели мы еще вернемся к некоторым материалам. Придерживайтесь графика и не осложняйте работу секретариата. — Он помолчал, выждал, сосредоточился, пытаясь ухватить мысль, которая билась в голове, рвалась и путалась, он очень устал. Посмотрел на часы, пошевелил пальцами и хотел вытащить сигарету, чтобы чем-нибудь занять руки, однако взял карандаш и, пока говорил, все вертел его в руках. — Мы говорим о критике почти на каждом совещании, но мне кажется, что методом критического мышления мы все-таки так и не овладели. — Он остановился, понимая, что говорит почти тезисами, однако продолжал: — Мы должны, товарищи, мы должны стремиться к тому, чтобы критическое мышление стало привычной
Он переводил взгляд с лица на лицо, пытаясь прочесть, понимают ли его, соглашаются ли с ним, однако лица не выражали ничего, кроме обычной сосредоточенности.
— Мы уже научены опытом, — продолжал главный, — что люди плохо переносят критику, что это им не нравится… Да и кому понравится? Нас не приучили к критике. Нам это знакомо! Такие люди упираются, сопротивляются, ворчат, мол, это все вы, журналисты! Вы завариваете эту кашу! То одно, то другое! Словом, вы понимаете… Они не ищут, как исправить положение, а ищут способ ошельмовать нас. — Он медленно втянул воздух, пропитанный дымом, и также медленно его выдохнул. — Я хотел напомнить вам еще раз, о чем напоминаю каждую неделю. Газета — это что-то вроде печени в организме, своеобразный фильтр, который очищает дурную кровь, выводит шлаки и подает сигналы другим органам… Беда, если этот фильтр дырявый, если он испорчен и работает ненадежно, если он отравлен алкоголем, забит обещаниями, сладкими пилюлями… Это беда! Это не только его конец, это конец всего организма!
Он неожиданно замолчал, закрыл свой блокнот. Молчали и все остальные. Ему уже не хотелось больше говорить, ему захотелось распахнуть окна и подставить лицо солнцу и ветру.
— Думаю, на сегодня хватит, — он виновато улыбнулся сотрудникам. — Благодарю за внимание.
Заведующие отделами собирали рукописи, допивали кофе, тушили недокуренные сигареты, отодвигали стулья, шумели, покашливали.
— Мы можем идти? — спросила Клара и, не дожидаясь ответа, обошла стол и направилась к двери. Остальные двинулись за ней.
Главный редактор собрал свои вещи и, хотя все уже были в дверях и не могли его слышать, проговорил:
— Можете.
4
— Я уже и не надеялась, что вы когда-нибудь закончите, — сказала Катя Гдовинова, когда они оба сидели в полутьме маленького ресторана с названием «У доброго пастуха» под неоготическими сводами. Сквозь узкое запыленное окошко были видны силуэты домов, окрестности замка, канаты нового моста и серо-грязные воды реки.
— Как здорово, что мы тут сидим! — Она перегнулась через стол и легонько поцеловала его в щеку.
Матуш Прокоп невольно вздрогнул, дрожь прошла по телу, и, хотя лицо оставалось спокойным, он чувствовал себя возбужденным и неуверенным, как после долгого изнурительного пьянства. У него было желание доверить Кате какую-то головокружительную тайну, волнующую и несомненно прекрасную, но в сумраке из-за его спины вдруг приблизилась официантка, пожилая кругленькая женщина с добродушным лицом, напоминающая тот тип старушек,
что помогали Снегурочкам и Красным Шапочкам в трудную минуту. Она с улыбкой наклонилась к столу да так и осталась стоять, поскольку отлично знала такие вот парочки, их тихие, доверительные разговоры над остывающими бифштексами.— Две жареные печенки, — сказала Катя. — Только пусть не слишком зажаривают. Персиковый компот… Печенку, пожалуйста, с жареной картошкой… А после обеда — два кофе. И бутылку красного вина.
Официантка отошла в полумрак, который ее породил, и растворилась в нем, будто слилась с темным фоном зала.
— Скажи мне что-нибудь, Матуш. Скажи, очень прошу тебя, — Катя тронула его за руку.
Он смотрел на ее лицо, и ему казалось, что он видит только глаза, настойчивые, гипнотические глаза. Подыскивая слова, заикаясь и останавливаясь, так что его речь напоминала переход реки вброд по камням, он начал говорить, стараясь смотреть не на нее, а куда-то вдаль на задымленный город.
— Что я должен тебе сказать? Ведь ты в сто раз умнее меня. Я ничего не знаю и могу говорить только о газете. Я пишу о том, чего не могу испытать и чем не могу быть. А поскольку мне захотелось говорить правду, то я пишу о людях, которые ее постоянно ищут. Даже грусть я лечу писанием. Думаешь, я просто болтаю, да?
Он затих и с тревогой смотрел на нее, словно боялся, что она сейчас насмешливо улыбнется.
— Конечно, болтаешь, — кивнула она. — Но как великолепно ты это делаешь!
Они так и молчали бы, связанные одной и той же мыслью, но подошла официантка и принесла поднос с едой и вином. Она открыла бутылку, налила им обоим в бокалы вино, поклонилась и тихо отошла.
— Все, чем мы живем, подходит для газеты, — говорил тем временем Матуш, ободренный ее согласием и вдохновленный порцией жареной печенки. — И вся наша жизнь, и даже этот обед, и мы оба, и этот город, который отсюда кажется таким безликим.
— Это, наверное, действительно здорово, что мы делаем газету, — ответила Катя, с аппетитом хрустя жареной картошкой. — Здесь ты чувствуешь себя в курсе всех дел и в постоянном движении.
— Постоянное движение, — согласился Прокоп. — Постоянные изменения. — Он засмеялся с полным ртом. — Ведь и Хемингуэй начинал с журналистики.
Теперь засмеялась и она, и, глядя на ее смеющийся рот, он вновь ощутил внутреннюю дрожь, взглянул ей прямо в глаза, уши у него покраснели, и печенка застряла в горле. Он торопливо схватил бокал и выпил его залпом.
— Давай лучше пойдем отсюда.
Всю дорогу, пока петляли на машине по узким улицам города, они не проронили ни слова, замкнувшись каждый в себе и, однако, более чем когда-либо ощущая близость друг друга, связанность одними и теми же мыслями и желаниями. Они молча ехали по городу, сквозь его гул и шум, сквозь его судорожное дыхание, и сами становились его частью, оглушенные его лихорадкой, его постоянными переменами.
Так же молча они поднялись на пятый этаж панельного дома где-то в районе Дубравки, где у приятеля Прокопа была однокомнатная квартирка. Они поднимались пешком, хотя в доме был лифт, словно хотели утомить себя быстрой ходьбой, изнурить, избавиться от избытка энергии, подавить остроту нетерпения, которая заставляла их перескакивать через ступени. Войдя в квартиру, даже не сняв обуви, они быстро прошли маленьким захламленным коридорчиком и уселись на диван с неубранной постелью. Откинув одеяло, они помогли друг другу освободиться от тесных объятий одежды.
А потом, когда были смяты простыни, Катя нежно отстранила его лицо и он прочел в ее глазах мольбу: «Не спеши! Ради бога, не надо спешить, нет!» И они не спешили, наслаждаясь теплым дыханием друг друга и бешеным стуком сердец. А потом он даже закрыл глаза, стиснул зубы, но из легких прорвался хриплый стон, который он не был в силах сдержать. И тут он понял, ничто не может заменить ему этих мгновений, нет ничего во времени и пространстве, в которых он жил, нет ничего подобного этому мгновению и ничего подобного нежным пальцам Кати Гдовиновой.