…и просто богиня
Шрифт:
В молодости он служил на корабле. Был даже в Японии, откуда привез красивые веера и, говорят, коллекцию неприличных открыток. К жене его, парикмахерше, я особенно не присматривался. Белокуростью и красноватой кожей герцогиня-вредина была в нее.
Мы были соседями. Когда они переехали в наш дом, в свою двушку на третьем, мне было лет пять-шесть. Светка была еще крикливым кульком, а скоро не только орала без всякого повода, но и топотала не по делу. «Уйди, — кричала она на весь двор, — уйди», — пристукивала толстенькими ножками, держась рукой за коляску, а коляску придерживал отец. Отец стоял рядом с дочерью, положив руку ей на темечко, а требовала, чтобы он ушел. Потому, вероятно, что чего-то не дал, не понял, не успел.
Однажды Светка обожралась шоколадом и блевала прямо на улице, в кустах возле подъезда. Отец придерживал свою любовь за розовое оборчатое платьице, а та тряслась над кустами, изрыгая лишнее. На отца было страшно смотреть — словно дочь выблевывала не шоколад, а его собственную кровь.
Слесарь не стеснялся своей любви. Для него, невысокого кряжистого мужчины, любить вслух было чем таким же естественным, как день, как ночь, как деревья в парке, или на поляне зеленая трава. «Светочка», — говорил он, не выговаривая толком первой «с», получалась «веточка» — образ, который не подходил Светке совершенно.
Она была девочкой-тумбочкой, из которой немногим позднее оформился аккуратный комодик. Ходила Светка как-то неохотно, подволакивала ноги, а глаза у нее были полуприкрыты в деланной скуке. Она была герцогиней-врединой, и свита у нее была. У Светки — свита.
Бабки во дворе говорили о слесаре с жалостью, как об убогом слегка. Шептались и о его парикмахерше, сучке, которая вечерами приезжает на чужих машинах. Удивительно все-таки, как много усваивают дети — копни, и такое откроется. Я был немногим старше Светки, но знал, что ее родители познакомились на Дальнем Востоке. Парикмахерша жила и работала в военном городке, а будущий слесарь, в ту пору моряк, возил в город в химчистку ее грязное тряпье. Откуда я это узнал? не помню, не ведаю.
Мне кажется, он ходил в школу на все родительские собрания. Не исключаю, что он и одежду дочери покупал — воланистую кипень, которая делала Светку еще более грузной. Я не помню Светку с матерью — той словно и не существовало, как не бывает при герцогинях поварих, портних и горничных. Они есть, конечно, но вне сиятельной близости.
Как-то отец сокрушался, что Светка плохо учится. Учителей не винил, удивлялся, скорее, что так несправедливо может складываться жизнь.
— Да бить надо, бить, — сказал я. — И будут учиться.
Мне тогда всех хотелось бить — вероятно, потому, что в школе за тщедушность поколачивали меня, и насилие представлялось единственно возможным ответом на любую несправедливость.
— Своих детей заведи, их и бей, — сказал он с неожиданной резкостью.
Бритва, вылезшая так внезапно, запомнилась, а за ней в кладовую памяти утянулся и весь этот диалог, произошедший на бетонной лесенке у подъезда.
А еще я помню фотографию. Черно-белый зернистый снимок: мужчина держит на руках матерчатый сверток, лицо мужчины в профиль, голова чуть склонена. Он смотрит в темный верх свертка, теряющийся в тени между рукой и телом. Он молод, но уже лыс, у него круглый остров на голове, профиль резкий. У него большой нос, который потом станет пористой шишкой, широкие брови, которые залохматятся как у партийного генсека. А у клетчатой рубашки — короткий рукав, а у рук — узловатые вены. Отец держит спеленутого младенца, баюкает его и одновременно вглядывается, желая высмотреть что-то, или просто запоминая лицо ребенка во всех его мельчайших подробностях. Любовь с первого взгляда, не иначе.
Недавно я приехал в родной город. На пару дней. В автобусе напротив меня уселась женщина — молодая, красная, похожая на плохую подделку дорогой куклы.
Она мне заулыбалась, и я не знал, как реагировать.
— Не узнал?
— Не узнал.
— Я — Света. Мы в одном доме жили.
— Ах, Света… — прежняя беленькая девочка проглядывала трудно.
— Как отец? — про него я вспомнил первым делом.
— Он умер, от сердечного
приступа, — сказала она, все также улыбаясь.— Да? — я растерялся.
— У него два инфаркта было.
— Очень жаль. Как ты? Замуж, наверное, вышла. Дети, семья, — я поспешил оттолкнуть образ слесаря, так поступаешь всегда, не зная, что делать с неожиданной вестью.
— У меня сын уже школу заканчивает. Будет, как папа.
— Твой папа?
— Он весь в него, — лицо Светки еще больше разъехалось, поширело.
Светка гордилась сыном. Конечно, если он такой, как — папа.
НАБОР
Набор был небольшой. Как шесть спичечных коробков составленных в два ряда, и толщиной приметно с коробок.
Ну, или с палец.
У него была крышка, сделанная, наверное, из спрессованных красных блесток. Цвет у крышки был пурпурно-красный и переливчатый, как это любят китайцы.
Это был китайский набор. Его привезли из Китая, а прежде в Китае сделали: заварили каких-то красок, смешали с чем-то, похожим на вазелин — так и получилась субстанция, разных цветов. Там, внутри коробочки, были цвета и светло-зеленые, и синие, и почти белые, и фиолетовые. Буйства красок я не помню — помню только вазелиновый жирный блеск.
Набор был первым, который она купила. Первым — таким. Кроме разноцветных квадратиков там была кисточка (или даже две, если считать, что волосинки были собраны в пучки с обеих сторон этой тонкой, чуть больше спички, палочки).
Она купила набор — в «комиссионке». Еще одно слово, которого больше нет, а им она называла место, которого тоже уже нет, который Ленка, дочь, старшая из двоих ее детей, называла «комок» — то есть «коммерческий магазин», то есть дело было в те времена, когда советское имущество еще только начинали раздирать на части, но до этого не было дела ни ей, ни ее дочери, веселой веснушчатой Ленке, которая училась в последнем классе школы, мечтала танцевать, всю жизнь напролет, не зная еще, что поступит она в медучилище, а после него будет работать в больнице, а далее пойдет в госпиталь — в армию — будет там служить, и будет делать это хорошо, чего не скажешь про ее младшего братца, который в армию не пошел, но на момент истории с набором о временах столь отдаленных не думал вовсе.
Они его не интересовали.
В детстве мир меньше в реальном смысле, но больше в метафизическом. Ты знаешь, что время еще есть и чувствуешь огромное пространство вокруг, а еще странную сдавленность. Скоро — думаешь какой-то отдаленной тонкой мыслью — «оковы тяжкие падут, темницы рухнут и сво-бо-да».
А у нее был набор, а на набор засматривалась Ленка. Она тоже хотела, как мать, вставать по утрам и после душа, без юбки, в одних колготках, но уже в отглаженной светлой блузке, садиться за кухонный стол, раскрывать красную переливчатую коробочку и, заглядывая в крохотное зеркальце на внутренней стороне крышки, малевать над глазами сложные узоры.
Она любила синевато-бежевые.
Раскрасив веки и немного под глазами, она закрывала набор, заталкивала коробочку в картонную упаковку, уже обтрепавшуюся по углам и краям, относила в свою спальню, а там клала в верхний ящик письменного стола, за которым много лет спустя будет сидеть и делать уроки сын Ленки, Лева, прищуренный веснушчатый мальчик-отличник.
Она уходила на работу — «быть инженером». Остальные в школу — «получать образование». Ленке в школе не нравилось, она любила танцевать, а не учиться (и зачем она послушалась мать? почему пошла в медучилище, а не в «культурку»? ну, и что с того, что «денег не будет»? у нее и сейчас их очень немного, хотя она в армии и на хорошем счету).