Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ленка была тоненькая, веснушчатая с каштановыми волосами и походкой несколько великоватой для своего роста. Она на пару сантиметров выше своей матери, а мать — метр пятьдесят пять. Они маленькие, обе. И потому обе приговорены к каблукам. Только Ленка долго не умела на них ходить, шагала слишком широко и норовила наступить на пятку, из-за чего получались не «цыпочки», а «бум-бум-бум».

— Ты как сваи забиваешь, — говорила ей мать, не уча ничему, а только констатируя факты.

Набор Ленку интересовал. Также ее могли бы интересовать и материны каблуки. Только у матери был тридцать пятый, а у нее тридцать седьмой, так что высоченные шпильки, на которых ходила мать, дочери

не годились.

— … и слава богу, — тайком говорила она, зная, что дочь запросто обдерет с каблуков всю нежную кожицу, а где купить новые — такие? Негде. Тогда их было купить негде, да и не на что. Нужно было жить как-то. Мыли полы попеременно. С утра «быть инженером» или «получать образование», а вечерами сообща полы мыть в учреждении — пока одни примерялись к советской собственности, другие — ее мыли, а тех, кто рвал чего-то (открывал «комки» или их «рэкетировал» — и такое было слово), не очень понимали. Смотрели не без испуга на «рвачей», словно они и были виной тому, что один завод встал, а в школе задолженность по зарплате, учительницы, вон, яйцами по воскресеньям на рынке торгуют; а в Сотниково мужик из окна выбросился, с шестого этажа — фабрику его закрыли, а тут семья, как кормить? чем? выпил, свел счеты, а баба его поволокла семью — одна, а куда ж? на рынок, все на рынок — и она туда же, хоть и тоже «была инженером».

Она берегла свой набор. Она о нем почти не говорила. Его и не было будто, он так мало присутствовал в разговорах, что и забылся бы без следа, сгинул, как исчезает множество других важных в жизни мелочей (или тех, которые представляются важными). Но однажды, ближе к вечеру, Ленка собралась на «скачки»; у них в школе был праздник, с мальчиками (а в особенности с Сашей, за которого она замуж не вышла, а вышла за другого Сашу, позже, с хитрецой в глазах), она взяла тайком этот набор, стала малевать глаза, выбирая цвета поярче, но непривычная рука дрогнула, набор упал на пол, смешались краски, только блестевшие вазелиновым блеском, а на самом деле сухие и хрупкие. Цветные квадратики превратились в порошок — серо-бурый. Не странно разве, что чистые краски, соединившись, превращаются в бурую массу? И крышка треснула, и вывалились металлические гнезда, в которые были втиснуты красители. Одно-то неловкое движение, а набора нет, почти и нечего втискивать в картонную упаковку, «обремкавшуюся» по краям — одни ошметки.

Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда я вспоминаю ее: она сидит в своей комнате — она не кричит, не ругает, не упрекает. Она просто сидит на кровати, на ней полосатый костюм. Она сидит ко мне полубоком, я вижу полосатую спину, у нее согнута спина. Она смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. Она плачет. «У». Долго-долго. Страшно — мурашки по коже.

Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно никогда не плачут.

Она никогда не плакала. У нее сильная воля, у нее жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» — по наледи высокими каблучками; «упадет — не упадет», — спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет младшего в детсад, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу — «быть»; и дальше, и дальше…

Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытом клеенкой — я помню зеленое поле и блеклые розы на нем — смотрели друг на друга и не знали, что делать.

Страшно было.

Через месяца три у нее появился новый набор. Ленка купила на первую зарплату. После школы она устроилась санитаркой в больницу. Каким он был, я не помню — было уже и неважно. Другие времена — иные крылья.

А скоро — хотя мне, наверное, кажется, что скоро — она

почти перестала краситься. Только чуть-чуть, по каким-то особым случаям, когда без косметики уж никак. И туфли она предпочитает не на каблуке, а на платформе.

— Сошла с дистанции, — говорит она. Я слышу в ее словах облегчение. Новую свободу, что ли?

Мама.

ОНА

Мы не были врагами. Во всяком случае, в обычном смысле этого слова. Но я не помню случая, чтобы мы поссорились, наговорили друг другу неприятных слов. Помню только, что я отчетливо понимал нашу разницу, и не стремился приближаться, заранее зная, что ничего хорошего это не принесет. Откуда знал — понятия не имею.

А любовался охотно.

Она — моя коллега по работе — была красива. Она наверняка красива и сейчас, пятнадцать лет спустя, потому что у нее красота умная, возникающая не от случайного сложения генов, а из знания своих достоинств и умения их подчеркивать.

Как-то шел по бульвару, а она шествовала по противоположной его стороне. Была весна, сирень цвела. Она — высокая, изящная — шла в легком розовом платке, плотно облегающем голову. И, может, от контраста с тяжким запахом сирени, она показалась мне какой-то особенно воздушной. Эфирной женщиной, на которую приятно смотреть издалека.

У нее протекала своя жизнь, которая вольно и невольно переплеталась с моей служебной жизнью, да и в частностях мы то и дело сходились: город был маленький, мы были коллегами, а еще ходили в одни и те же заведения, у нас было много общих знакомых. Я знал ее мужа, правда, так и не понял, чем он занимается. Он был приземист, черен, и вечно прищурен. Он вряд ли был богат, но вполне обеспечен и, как я теперь думаю, гордился своей красавицей-женой, на которую на улице оглядывался народ.

Она была пятном чистого цвета в серо-буро-малиновой провинциальной жизни. Если бы ей выпало родиться в большом городе, то она вполне могла бы стать популярной музой — поэты посвящали бы ей стихи, ее снимали бы фотографы, а художники рисовали бы ее портреты. Но она была женой черного недорослика, который во хмелю любил привязываться ко мне с дурацкими вопросами. «А с кем ты? Ну, скажи, с кем?» — и глаза еще больше прищуривал, словно зная какую-то страшную мою тайну.

Тайны особой не было, а вот его агрессивная навязчивость мне кое-что объясняла. «Муж и жена — одна сатана». Сейчас я бы запросто возмутился, а тогда — нет, не до него было, не до глупых вопросов, все время надо было куда-то бежать, что-то делать, а потому все второстепенное становилось даже третьестепенным — да и как не бежать, если ты живешь в затхлом городе, где, остановившись, можно только завыть от ужаса.

Я все время был занят, и был уверен, что это единственно правильный способ жизни, мне было непонятно, как можно работать от звонка до звонка, всегда помнить о перерывах на обед, а уходить сразу после шести, не задерживаясь ни на минуту, как предпочитала красавица-коллега.

В моей конторе, где я был приписан сочинять рекламные тексты, она занималась какими-то бумагами. Ее всегда нужно было искать, упрашивать — совершать лишние действия, от которых было так неловко, что лучше уж обойтись. Она была красива, но холодна. Я не мог представить ее плачущей, в красных пятнах, с соплями, текущими из носа — вот сейчас написал, и сделалось как-то нехорошо. Эфирная женщина — какие уж тут сопли.

Писал я плохо, сцепляя длинные предложения через «дабы» и «сие» — тяжеловесное кокетство, почему-то особенно распространенное в провинциальной прессе.

— Совершает танцы, — со смехом прочла она вслух слова из одной моей поделки. — Разве так говорят? — уставилась, не выдавая глазами ничего, глядя неподвижно.

Я зачем-то стал вспоминать Гумилева, точнее одну пародию на него, но осталась мысль, что нелепица, пусть даже освященная традициями, остается нелепостью. Права злорадная красавица.

Поделиться с друзьями: