И вблизи и вдали
Шрифт:
Возвращаясь же к поэтическим переводам Самойлова, можно с уверенностью сказать, что даже если бы он совсем не писал собственных стихов, то все равно остался бы в нашей литературе как непревзойденный мастер поэтического перевода. Когда стихи переводит не просто переводчик, а поэт, всегда происходит как бы противоборство двух личностей, двух поэтических систем, где побеждает сильнейший. Чтобы убедиться в этом, достаточно восстановить в памяти, например, прекрасные переводы шекспировских сонетов, сделанные Самуилом Маршаком, и его собственные стихи, скорее похожие на переводы. Обратный пример - с Эдуардом Багрицким, переведшим "Балладу о рубашке" Томаса Гуда, где перевод убедительнее подлинника. У Самойлова же, сильного и самобытного русского поэта, было редкое чувство вкуса и меры, никогда не позволявшее ему "гнуть под себя" чужие стихи. Может быть, именно это и обеспечило точную гармонию его переводов.
В середине семидесятых годов Самойловы купили - сначала частично, а потом и целиком -
Частые застолья и вереница гостей образовывали как бы внешнюю декорацию этого дома. Каждое утро, даже с тяжелой головой, хозяин садился за свою нелегкую и часто постылую работу. А разговоры за столом были совсем не праздными. Шли шестидесятые годы, когда перед российской интеллигенцией стоял трудный выбор - эмиграция или духовная внутренняя борьба, противостояние тупой махине полицейского государства. Тесная дружба связывала Давида Самойлова с людьми, близкими к "освободительному движению" - Львом Копелевым, Лидией Корнеевной Чуковской, Юлием Даниэлем (после его возвращения из ссылки), Вячеславом Всеволодовичем Ивановым.
Самой трагической фигурой в этом окружении оказался поэт и переводчик из семинара, который вели в те годы Давид Самойлов и Мария Петровых, Анатолий Якобсон - самый, пожалуй, любимый ученик Самойлова. Талантливейший литератор, человек с болезненно обнаженной совестью, со всей юной горячностью и непримиримостью он отдал свою жизнь диссидентскому движению, став одним из основных составителей знаменитой "Хроники" и обрекший себя на тюрьму или высылку. Все, что писал в те годы Якобсон, и, в первую очередь, его блестящие литературоведческие работы, в том числе книга о Пастернаке и статьи об Ахматовой, поэме Блока "Двенадцать", советских поэтах-романтиках, во многом черпалось из общения с Дезиком. Самойлов долго и болезненно переживал его вынужденный отъезд и последовавшую затем безвременную и трагическую гибель, которой он посвятил стихи. Для всех этих людей и для многих других, включая А. Д. Сахарова, Давид Самойлов был в те годы мерилом общественного самосознания. Тогда интеллигенция тянулась к поэтическому слову, и он стал одним из главных центров этого поэтического притяжения.
Вместе с тем, Самойлов всегда был последовательным противником эмиграции и убежденно считал, что российский писатель не должен покидать родину, полностью солидаризируясь в этом с Ахматовой и Сахаровым. В его архивах сохранились неотправленные им письма к Солженицыну, где он формулирует свою позицию. Кроме того, Самойлов, подобно Пушкину, физически ощущал потребность быть независимым как от официальных инстанций, так и от политических движений, которым сочувствовал. К нему полностью могут быть отнесены автобиографические строки Пушкина в его выдуманном переводе "Из Пиндемонти":
Зависеть от властей? Зависеть от народа?– Не все ли нам равно? Бог с ними!
– Никому Отчета не давать!..
В старом бревенчатом, потемневшем от времени опалихинском доме существовал в те годы особый, не всегда трезвый, но неповторимый социум творческих людей, и витал тот странный дух свободы, который я нигде не встречал за его пределами. Иногда меня охватывает ностальгия по нему. В Пярну тоже был дом, и гораздо более роскошный и вместительный, однако в Пярну это чувство уже не возникало. Может быть, потому, что прошли молодые годы, и все стало восприниматься по-другому, а может быть, и потому еще, что дом этот стоял уже не посередине нашей жизни в Подмосковье, а в эстонском курортном городке, среди чужого языка, чужой истории и быта, и все поэтому виделось не изнутри, а как бы со стороны.
И здесь, однако, Давид Самойлов со свойственной лишь ему редкой особенностью становиться центром общения, создал удивительное литературное силовое поле, в зону действия которого попадали все приезжавшие в Пярну друзья и литераторы. Я в свое время даже придумал выражение "дезоцентрическая система". Поэтому с середины семидесятых многие завсегдатаи Опалихи, в том числе и мы, стали наезжать летом в Пярну. Организовывались совместные купания, хотя купаться Самойлов любил не очень, так как после болезни плавал плохо. "Люблю природу, но не люблю стихию", — сказал он как-то. Устраивались разнообразные литературные игры, до которых Дезик был великий охотник. Чего стоит, например, его стихотворная переписка "Из Пярну - в Пярну" с отдыхавшим там в то время Львом Зиновьевичем Копелевым, которому он писал, в частности:
Ты всегда бываешь, Лев – лев, Не всегда бываешь. Лев – прав.Вместе с рижским писателем Юрием Абызовым, своим давним приятелем, Самойлов придумал целую страну - Курзюпию, с историей и, конечно, своей литературой, которую они старательно переводили на русский язык. Был создан также специальный словарь курзюпского языка и ряд курзюпских имен - такие, например, как имена двух сестер - Ссална Ваас и Клална Ваас.
Иногда, в вечернее время, совершались посиделки "на Ганнибаловом валу", крепостной стене старинного города Пернова, возведенной, по преданию, под руководством и по чертежам знаменитого прадеда Пушкина - царского арапа Абрама Петровича Ганнибала что нашло потом отражение в известной поэме Давида Самойова "Сон о Ганнибале". Дезик обладал неистощимой мальчишеской фантазией на различного рода выдумки и затеи. Например, надевал шляпу и очки, брал в руки трость и изображал "богатого старика", каким он хотел бы когда-нибудь стать. Или (только что), написав песенку на музыку композитора Бориса Чайковского для детской пластинки "Слоненок-турист", собирал вокруг себя детей и взрослых. Все прыгали на одной ноге и дружно распевали вслед за ним: "Цык-цык, цуцик, цык-цык, цуцик". Рядом с Самойловым на улице Тооминга жил летом вместе с дочкой известный скрипач Виктор Пикайзен, на концерты которого мы ходили, и который неоднократно бывал в гостях у Дезика. Однажды во время утреннего Купания Дезик сказал мне: "Ты знаешь, я вчера был просто потрясен Пикайзеном. Представляешь, он приходит после концерта домой, ужинает кефиром с булочкой и потом сам себе еще играет на ночь на скрипочке! Ему, оказывается, мало! Кроме того я долго думал, — откуда у еврея может быть такая странная фамилия - Пикайзен, и сегодня я, наконец, сделал открытие: никакой он не Пикайзен - обыкновенный Айзенпик!".
Шутки Самойлова были неистощимы. Будучи свидетелем в ЗАГСе при моей женитьбе в 1972 году, он сказал: "Алик, я должен преподать тебе основы этики семейных отношений. Жене, конечно, важно и нужно изменять, но есть нравственные нормы, которые преступать нельзя. Например, – ты пришел домой в пять утра. Ну , бывает, – засиделся у приятеля, выпили, ничего. А теперь представь, что ты пришел домой не в пять, а в половине шестого. Это уже совсем другое дело - ты не ночевал дома. Ты понял разницу?".
Вообще, когда я думаю о Самойлове, его облик в моей памяти всегда связан с его домом. В Опалихе или Пярну, но обязательно с домом. В Москве, на Астраханском, у Самойловых была городская квартира, но Дезик ее недолюбливал, бывал в ней недолго, наездом. Просторно он чувствовал себя только в доме. В доме, где плачут, ли смеются дети, пыхтит и варится что-то на кухне, шумят за столом и спорят наехавшие гости. А на другом столе, в кабинете, лежит начатая рукопись. А за стенами дома лежат подмосковные задымленные снега или шумит неприветливая осенняя Балтика. Не оттого ли образ Дезика легко ассоциируется в моем сознании с образами маститых мастеров Возрождения, в их шумных итальянских домах, окруженных подмастерьями, учениками, детьми и домочадцами. Помните его "Свободный стих"? Сейчас таких мастеров больше нет. Ушел последний. Самойлов вообще чем дальше, тем больше не любил большой город с его суетой, беспрерывными телефонными звонками, отсутствием моря или леса, и своей постоянной зависимости от конъюнктуры событий, здесь происходящих, на которые он, как один из первых поэтов, обязательно должен был реагировать. Он ощущал органическую потребность быть подальше от суетной и бестолковой столичной жизни с ее важными, на первый взгляд, но не имеющими отношения к поэзии событиями. К нему полностью могут быть отнесены строки Иосифа Бродского из "Писем римскому другу":
– Если выпало в Империи родиться, То уж лучше жить в провинции, у моря.Давид Самойлов и жил "в провинции у моря", найдя наиболее удобную для себя форму внутренней эмиграции. "Я выбрал залив", — пишет он сам о себе. Пожалуй, именно здесь и проходит его главный личностный и поэтический водораздел с Борисом Слуцким. Тот всю жизнь старался быть как можно ближе к центру событий, жадно впитывал в себя все последние новости, стараясь все время быть в курсе происходящего. Его стихи почти всегда неразрывно связаны с конкретными политическими событиями, переживаемыми нашей страной: "В то утро в мавзолее был похоронен Сталин", "Покуда над стихами плачут", "Евреи хлеба не сеют", "Я строю на песке". Эти и многие другие стихи его поражают прицельной точностью беспощадных жестких формулировок, острой актуальностью и незамедлительной быстротой реакции. На этом фоне стихи Давида Самойлова кажутся мягкими, порой совсем неактуальными. В них часто как бы отсутствует личная позиция автора (как, например, в одном из лучших его стихотворений "Пестель, поэт и Анна"). Самойлов избегает жестких форм и формулировок, поэтических силлогизмов, внешней экспрессии стиха. При внимательном чтении, однако, убеждаешься, что поэтическая ткань его стихов гармонична и неразрывна, и негромкие, казалось бы, откровения поражают своей глубиной: