И время ответит…
Шрифт:
…Бежать за границу — одной, без Андрея?.. Оставить навеки мысль снова увидеть маму и детей — мне казалось равносильным вечному заключению, да я и не очень верила, что одна, без Андрея, смогу перейти границу. Я знала из разговоров с бывалыми людьми, что она хорошо охраняется, особенно с нашей стороны.
На смену прежнему возбуждению пришло безволие и отчаяние…
Я увидела невдалеке чернеющий на фоне розоватого небосклона стог, направилась к нему и вырыла глубокую «пещерку» под стогом, залезла в неё и заснула крепко и глубоко, как ни разу не спала за всё это время…
Утром вернулась ясность
И поэтому я должна вернуться…
Только ради Андрея я могла бы оставить их, с нелепой надеждой на сверхчудесное «как-нибудь», которое когда-нибудь снова соединит меня с ними!..
Теперь же, когда Андрея нет, а я все ещё жива — только для них должна я продолжать бороться за жизнь!.. О себе уже думать нечего. «Своё» пусть умрёт с Андреем:
«… — Любимый мой, ласковый, возьми мою душу…»
Вот такие, или приблизительно такие, мысли, вместе с обрывками строк Цветаевой и Гумилёва, которых очень любил Андрей и много читал мне наизусть, а от него запомнила и я — бродили у меня в голове, когда я лежала проснувшись в своей тёплой душистой сенной пещерке. И так не хотелось вылезать из нее и снова приниматься «жить»…
Но снаружи было уже совсем светло, и петушиные крики доносились из селенья…
Но что делать конкретно? Всё-таки идти на север — в надежде чудом перейти границу?.. Но как же дети и мама?..
Повернуть назад и идти потихоньку на юг, и, может быть, если удастся, добраться до Вологды, где я когда-то родилась, и где прожив первые пять месяцев жизни, я никогда больше не была. Там как-нибудь уехать по железной дороге в Москву и жить у мамы потихоньку, притаившись как мышка…
А может быть там пойти к кому-то «наверху»?.. К самому Сталину?.. Умолять его выслушать меня?.. Рассказать, как массы людей гибнут ни за что?.. Знает ли он, Сталин, что творит НКВД?.. (Но кто меня к нему пустит?!..)
Видно даже нелепость страданий не рождает в людях ненависти, когда они не понимают — кого ненавидеть? С кем бороться?..
Я всё ещё витала в облаках наивности и веры в справедливость наверху… Хотя где-то в подсознании я уже понимала весь ужас моего нынешнего положения, и что всё это ни к чему…
Я убежала из лагеря — вот единственное преступление, которое я совершила. Пусть за него я отсижу сколько надо, если таков ваш закон. Но разве против меня не совершено ещё худшее преступление — ведь меня посадили в лагерь без всякой вины с моей стороны! Так преступно ли бежать из лагеря, спасаясь от голодной смерти?..
Вот такие, на теперешний мой взгляд, глупые и наивные мысли проносились в моей голове, пока я вдыхала аромат и ощущала блаженное тепло укрывавшего меня сена…
И… почему-то, наперекор логике я снова пошла на… север…
…Помню, как однажды, откуда ни возьмись, налетела короткая, но сильная гроза, с молнией и ливнем — небывалая для этого времени — первых дней сентября! Как сидела я на каком-то пригорке, под большой сосной, немного
укрывавшей меня от ливня, и впереди было какое-то довольно большое пустое пространство, большая котловина, по которой косил дождь. Как раскалывалось надо мной тёмно-лиловое небо, и грохотали басовые перекаты грома…Но мне не было ни капельки страшно — наоборот, весело и радостно. В такую грозу уж наверное не ходят дозорные патрули, и можно ничего не бояться, а после дождя и собаки не берут след.
Однажды ночью я устроилась недалеко от шоссе и заснула, поджав колени под свою короткую шубейку, которую мама принесла мне ещё в Бутырки, и в которой я была похожа на Катюшу Маслову из романа Толстого, по мнению Раисы Осиповны Губергриц…
Господи, как давно всё это было — Бутырки… Театр…
Но поджатые ноги затекали, коленки высовывались, холод проникал всюду и будил. Просыпаясь и дрожа от холода, снова натягивала я на себя шубейку.
Уже засерела предрассветная муть, когда я вдруг ясно увидела наши лагерные деревянные, опутанные колючей проволокой ворота вахты, увидела, как медленно и со скрипом они закрываются, и… Андрей, отступая шаг за шагом задом, спиной, уходит и уходит из лагеря туда, за ворота, и смотрит на меня — прямо в лицо, глаза в глаза, и зовет, и приказывает глазами… И всё уходит и уходит, как в кино, становясь всё меньше и меньше…
И слёзы бежали у меня, как горячие ручьи, и всё было мокро от этих слёз… И когда глаза мои, наконец, открылись, лицо мое всё было мокро от слёз на самом деле — слёзы продолжали бежать сами собой.
И вдруг, на фоне светлеющего неба я увидела рогатую голову с отвисшей нижней губой. Голова чуть наклонилась на бок, как бы с любопытством (а может быть с участием?) разглядывая меня…
Несколько мгновений мы смотрели друг на друга — я и высунувший из чащобы голову лось.
Он даже низко нагнул голову и вытянул шею, чтобы лучше меня рассмотреть. Хотя я не шевельнулась, вдруг он чего-то испугался, фыркнул на меня (я тоже испугалась), затем шумно повернулся всей своей громадной тушей, и сиганул в лес. Кругом только стон пошёл — казалось, по лесу мчится паровоз, ломая и круша всё на своем пути!..
Помню ещё такую картинку: Тоже утро, или верней под утро. Я бреду какой-то просёлочной дорогой, которая показалась мне «подходящей» — как и всё, что вело на север. (Почему?).
Если тропка или дорога сворачивали от севера, я их бросала и шла лесом напрямик, пока не натыкалась на «подходящую» дорогу.
Впрочем, «напрямик» — это понятие относительное. Часто я выходила к болоту, и чтобы обойти его приходилось идти вокруг него не один километр.
Итак, я брела в предутренней дымке по дороге, и пыль на ней, вся в ковре росинок, блестела как серебряная.
Дорога вела всё вниз, и внизу смутно зачернели силуэты строений — селение! Я уже хотела свернуть с этой дороги, как вдруг увидела поперёк неё лежащую мертвую лошадь. Она лежала совсем поперёк и преграждала мне путь.
Этот труп лошади, и серебряная пыль на дороге, и полная, глубокая тишина — ни петухов, ни собак — всё было, как заколдованное…
Может быть, чума посетила деревню, подумала я, и все бежали, бросив неубранную лошадь?.. Или все вымерли и лежат такими же трупами у себя в избах?..