Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:

— А воскресенье? — живо обернулась к Петре женщина. — Воскресенья ты не считаешь? Ты же в воскресенье пожаловал…

— Да ну его к черту! — сказал Петре.

— То есть как это «к черту»? — недовольно подбоченилась женщина.

С силой выдохнув воздух, она взметнула лежавшие на столе лоскутки пестрой бумаги, запрыгавшие, как оставшиеся без наседки цыплята. Барабан мгновенно смолк.

— Это я о себе говорю: к черту! — уточнил Петре. — Что это со мной приключилось?

— Какие же вы все, мужчины, трусливые… — засмеялась женщина.

— Вот… я даже передать не могу, как я вам благодарен! — сказал вдруг Петре, хотя говорить этого сейчас не собирался. К выражению благодарности он был еще не готов — смех женщины заставил его поторопиться. Он был действительно полон благодарности к своей сиплоголосой хозяйке, но еще внутренне капризничал, как бы стремясь увеличить в собственных глазах заслугу этой совершенно незнакомой женщины, не только пощадившей, но и выходившей его. А ведь ей ничего не стоило зарезать его и, разрубив на куски, выбросить в отхожее место! Этим она никого не удивила бы, в этом ее никто б и не упрекнул: не говоря уж о каракулевой шапке и меховом пальто, спокойно висевших сейчас на двери чулана, в кармане у Петре было столько денег, что тысячи людей, пронюхай они лишь об этом, не задумываясь перерезали б ему глотку, а потом сцепились бы друг с другом, деля добычу. А этой женщине Петре сам отдал себя в руки, сам сказал ей, что у него много денег, со слепым доверием сдался ей в темноте и угаре болезни, как сдается мужу новобрачная, не знающая, как он с ней поступит, какой она проснется завтра, да и проснется ли вообще! Сейчас Петре запросто мог уже три дня быть мертвецом…

да нет, даже четыре — воскресенье, понедельник, вторник, среду (и он загнул под одеялом и указательный палец). Он мог бесследно исчезнуть, и никто б до этого не докопался, кроме ее ребенка, которого бог сделал безмозглым — хотя столько-то ума, чтоб не мочиться в каракулевую шапку Петре, а надеть ее на голову, у него наверняка хватило б!

— Ей-богу, не знаю, как вас и благодарить! — сказал Петре; и вдруг у него заурчало в желудке. Почувствовав голод, он обрадовался и этому: голод доказывал, что он жив и, утолив его, проживет еще долго. — Меня зовут Петре… Петре Макабели, — продолжал он. Но женщина не дала ему договорить.

— Это-то мы знаем… — сказала она. — Ты деньгам своим спасибо скажи: это они тебя выручили! Бумажник твой, правда, на ладан уж дышит — в этом проклятом городе все на вес золота, а лекарства особенно… И каждый ведь свое советует — пока одно поможет, десяток других накупишь! Еда опять же… (При слове «еда» желудок Петре заурчал еще сильней!) Крестьяне наши такие несознательные стали… сдохнут, а копейки лишней не уступят! Денег изведешь уйму, вроде что-то купила; а придешь домой — корзинка-то и пустая…

— К черту! — сказал Петре. — К черту…

— Да ты хоть помнишь, как меня зовут-то? — спросила женщина.

— А вы разве говорили? — виновато улыбнулся Петре.

— И-и-и, гром тебя разрази! — засмеялась она. — Благодарностями своими надоел уж, а кого благодаришь, значит, и не знаешь! Держи, чтоб ты сдох! — крикнула она ребенку, кидая ему конфету. Пока конфета летела, ребенок не сводил с нее глаз. Ударившись о барабан, она упала на пол; тогда он бросил барабан, торопливо слез с тахты, уселся на полу, скрестив ноги по-турецки, и обеими руками сунул ее в рот. Теперь он глядел лишь на собственные руки и быстро двигал губами. — Мальчика моего зовут Сардион, — продолжала женщина, — а меня Дуса, сладкая Дуса. Для одних я сладкая, для других горькая, но зовут все сладкой. Вот из-за этого… — она показала рукой на холмик конфет в середине стола. — Песком и то не отдраишь… сладкая я, от меня сладкий запах! — В ее голосе послышалось раздражение, не новое уж, давнее, надоевшее и все-таки до конца еще не переваренное…

— А я живу в Уруки… — снова начал Петре; но женщина опять перебила его:

— И это знаем! Отец твой майор, князь, у вас двухэтажный дом… не в таком чулане, как я, живете! — Она повела рукой, показывая, в какой тесноте вынуждена жить. — Один твой сын за царем гоняется, убить его хочет; а второй за тобою…

— За дедом своим… — невольно поправил ее Петре.

— Я все знаю! Жена у тебя умерла, брата твоего убили, мать с ума спятила. Ну, что еще? Да, у тебя ведь и дочка есть. Она тоже того… чокнутая немного. Девка на выданье, а в куклы до сих пор играет! Это вы ее с ума свели! Вовремя замуж выдать надо было…

— Да ей только будет шестнадцать… — попытался оправдаться Петре.

— И она тебя тоже не любит! — вдруг отрезала женщина.

Лишь в этот момент Петре заметил, что женщина разговаривает с ним на «ты». Но это его не обидело, не удивило даже — она имела право на это, ибо все дела Петре и его семьи знала если не лучше, то уж во всяком случае не хуже, чем любой член этой семьи. Она была уже своей, близкой, и осведомленность ее Петре ничуть не удивляла, хотя знакомы они были всего три, ну, допустим, даже четыре дня, а сейчас и вообще впервые разговаривали друг с другом, так сказать, в полном сознании, зная, с кем и о чем идет разговор. Можно прожить с женщиной целый век и остаться для нее чужим и незнакомым; но, вынеся хоть однажды — и притом добровольно — твой горшок, она не только знает уж о тебе все, что можно знать, но и имеет на тебя больше прав, чем родная мать! Ибо го, что мать сделала бы не задумываясь, с радостью, женщина эта делает сознательно и с отвращением, но она преодолевает его, потому что ты ей не безразличен, потому что твои дела ее интересуют. А ведь сладкая Дуса три, нет, уже даже четыре дня выносила горшки Петре!

— А что у нас сегодня на обед? — бодро полюбопытствовал он.

— Ослиные потроха! — не задумываясь ответила женщина, словно и к этому вопросу подготовившись заранее. И она громко, визгливо захохотала.

«Вот кто моих на место поставил бы!» — подумал вдруг Петре, как ребенок, очарованный, но одновременно несколько и напуганный каким-либо необычным зрелищем.

— На, получай! — Наклонившись к Петре, она своей рукой вложила ему в рот конфету. Она все еще смеялась — беззвучно, прижимая руку к колышущейся груди. — Пососи, освежи рот…

Петре с шумом проглотил сладкую слюну, и его желудок заурчал еще сильней. «К черту! — сказал он про себя. — К черту…»

После этого Петре еще несколько раз побывал в Телави; а потом умерла Анна, и снег выпал такой, что не то что в Телави, а и просто из дому носа высунуть нельзя было. Гроб с телом Анны с трудом дотащили до кладбища на телеге. Запертый дома из-за бездорожья, Петре не мог думать ни о чем другом, кроме сладкой Дусы. Она даже снилась ему в его двуспальной кровати, как бы охромевшей после ранней смерти Бабуцы. Пока он мог видеть Дусу, у него не было никаких неподобающих мыслей об этой одинокой, трижды вдовой женщине, хоть и было бы вероятно, вполне естественно, если б он сделал ее своей любовницей сразу, без всяких конфет и пустой болтовни. Что могло быть особенного в том, чтоб дурачок Сардион — конечно, одевшись потеплей — на полчасика отправился погулять со своим барабаном во дворе, а Петре в это время ясно и недвусмысленно потребовал у его матери, женщины с такими же до блеска красными губами, как у ее сына, того, чего у нее потребовал бы каждый мужчина на его месте и в чем, как выяснилось впоследствии, сладкая Дуса ему вовсе и не отказала б? Возможно, впрочем, что Петре не требовал этого именно потому, что отказа не ждал, а ему не хотелось, чтоб женщина, на которую он возлагал более серьезные надежды, оказалась чересчур уж податливой и доступной. Он нуждался не в любовнице, а в жене, он хотел не тайком навещать ее, а поселить ее у себя дома, для упрочения своей власти над семьей. В конце-то концов он заботился не о плоти, а о духе, о том самом духе, испустив который человек помирает! Конечно, утверждать, что сладкая Дуса ничуть не взволновала Петре, что он остался совсем уж слеп к ее женским прелестям, было б неверно, но он ни разу не позволил себе переступить границы учтивого и доброжелательного знакомства. Сосание конфет, кстати, тоже помогало сдерживать возникавшее желание, скрывать причину, по которой у него так внезапно и некстати срывался голос. Непроизвольно рождавшееся желание так же непроизвольно и гасло, ибо Дуса вела себя хорошо, не мучила своего урукийского гостя чрезмерным кокетством, не давала ему поводов к развитию и усилению безответной страсти, ни намеренно, ни даже случайно не пользовалась ни одною из общепринятых женских уловок и хитростей, призванных выводить мужчину из себя: не обнажала грудь сверх меры, не садилась на стул так, чтобы повыразительней обрисовать мягкие части тела; сев же, она, напротив, тотчас поправляла платье, приглаживала его ладонями, чтоб не оставить нигде никакой тайной, чересчур возбуждающей складки. А говорила она исключительно о своих мертвых мужьях, им она уделяла несравненно больше внимания, чем своему живому гостю, впущенному в дом, казалось, только чтоб у нее было кому без конца о них рассказывать! С очередной конфетой за щекой, с губами, блестящими от сладкой слюны, она бог знает в который уже раз вспоминала, как кто из них выглядел, как кто одевался, какая у кого была походка, а главное, как кто ее любил. Все эти умершие мужчины не забывали ее и до сих пор: не проходило и ночи, чтоб ей не приснился кто-нибудь из них троих, а то и все трое вместе. Даже во сне они уважали Дусу так же, как и при жизни, и друг с другом не ссорились, а учтиво сменялись в той же последовательности, в которой когда-то на ней женились…

— Так все вместе и снятся? — не выдержал однажды Петре.

— Ну да-а-а… Вот и вчера ночью все вместе приходили! — сразу оживилась Дуса. — Один шелковый платок и парчу на платье принес, другой — сандалетки с бисером, а третий — во-о-от такие серьги! (Сложив большой и указательный пальцы колечками, сладкая

Дуса поднесла их к самому носу Петре.) И не простые— золотые! Как бубенчики, звенели…

Петре захотелось сказать, что, если она станет его женой, он целиком исполнит этот сон наяву, купит все, что мертвые мужья приносили ей во сне. Но сказать это он не осмелился, постеснялся просить руки женщины, тоскующей по своим мертвецам, — он не был уверен в том, что один живой сумеет осилить троих мертвых, в том, что женщина эта согласится променять троих мертвых на одного живого. Впрочем, как выяснилось опять-таки впоследствии, она вовсе не о мертвых горевала, не женскую свою судьбу вместе с ними оплакивала, а просто, хватаясь за своего живого гостя, стремилась набить себе цену, бесконечным повторением одного и того же побудить его взглянуть на нее глазами ее мертвых мужей, поучить на их примере (раз уж сам он этого не понимал), как проще всего завоевать сердце сладкой Дусы! Благодаря этому она не только избегала неприятной откровенности, но и облегчала положение гостя — при условии, конечно, что что-то понять он был все-таки способен. «А при чем тут я? — мог бы, конечно, возразить он если не вслух, то хоть про себя. — Мне-то что до того, почем им обходилось каждое твое объятие?» Но думать так Петре был сейчас не в состоянии, ибо Дуса нужна была ему не на один раз, не на минутку; он хотел ее навеки, как жизни, как божества, вызывающего и любовь, и страх! Вертя языком полурастаявшую во рту конфету, перебрасывая ее от одной щеки к другой, одурев от волнения, он покорно слушал голос женщины, как слушает проповедь в церкви неграмотный прихожанин, на душу которого воздействует лишь звучание слов, а не скрытая в этих словах мысль. Будь Петре более знаком с женщинами и более внимателен, он, конечно, заметил бы, что покойные мужья сладкой Дусы служат ей тем же, чем червяк рыбаку, что она и сама ненароком путает их имена, их последовательность во времени, их жизнь и смерть вообще. Но и это было для Петре несущественно — все трое мертвых, чинно стоявшие в очереди к своей общей жене, были для него одним и тем же человеком, умершим трижды, тремя различными смертями, исключительно для того, чтоб окружить покинутую им женщину тройной броней скорбных воспоминаний! Какое поэтому могло иметь для Петре значение, звали ли его Шакро-Ватато-Бидзина, Ватато-Бидзина-Шакро или Бидзина-Шакро-Ватато и сгорел ли он на винном заводе, был убит пьяными на свадьбе или неожиданно умер во сне? Сказать по правде, его вовсе не интересовало прошлое Дусы, он даже предпочел бы ничего не знать об этом прошлом вообще; ибо то, что он о нем знал, лишь мешало ему открыть ей свои намерения и раз навсегда перестать метаться между Уруки и Телави. Его заботы и колебания были вызваны не количеством мужей Дусы, а прочностью ее памяти о них. Память эта обосновалась в ее душе намертво, так что, женись он на ней в самом деле, ему пришлось бы не только взять в приданое ребенка-дурачка, но и заранее примириться с тем, что каждую ночь перед его постелью будет стоять очередь из трех призраков с парчой на платье, сандалетами с бисером и золотыми серьгами в руках! «К черту их всех… ну как же можно отказываться от женщины из-за мертвецов?» — задыхался от злости Петре, сидя в коляске и направляясь от Дусы домой или из Уруки к домику Дусы. Но в ту страшную ночь, когда Анна стукнула спящего мужа кирпичом по голове, Петре твердо решил жениться: он окончательно убедился в том, что его сумасшедшая мать несравненно опасней всех мертвых мужей Дусы. Те-то, судя по ее словам, приходили среди ночи не с кирпичами, а с подарками и никакого шуму не делали, а спокойно дожидались своей очереди! «Дуса… Дуса нам нужна!» — кричал он своему отцу, вымазанному в крови, натыкавшемуся в темноте на стены, словно огромная слепая птица, и так ошеломленному страхом и болью, словно он находился не у себя дома, а попал сюда случайно и умрет, разобьет голову о стены, если как-нибудь отсюда не выберется. «Дуса за тобой поухаживает… Дуса тебя в чувство приведет!» — шипел он в ухо матери, связывая ей руки за спиной. На следующий день он собирался ехать в Телави с самого утра, но тут он все-таки отложил выезд, все-таки дождался доктора Джандиери. Несмотря на пережитое потрясение и бессонную ночь, он был непривычно бодр, ощущал во всем теле приятную легкость и необычную гордость, словно резвый ребенок, ушибшийся на этот раз не по своей вине, а по небрежности взрослых и даже радующийся этому ушибу, гордящийся им, чувствующий потребность рассказать о нем всем — ибо виноват не он и наказывать его не за что. Приблизительно такое вот детское упрямство и побудило Петре дождаться доктора Джандиери, показать и постороннему человеку, в какое положение попал он, Петре, а главное, заставить его пожалеть себя.

Ни любви, ни особенно сильной неприязни к доктору Джандиери у Петре не было — и все-таки каждое появление врача его скорей раздражало, чем радовало. В его присутствии Петре чувствовал себя скованным, беспомощным: какой белоснежной ни была бы рубашка доктора Джандиери, как слащаво он бы ни улыбался, каждый его визит все-таки напоминал Петре о болезни и смерти. Именно чрезмерная чистота врача и его нравоучительный тон и вызывали у Петре такое раздражение, словно доктор Джандиери приезжал не ободрить больного, а унизить его, посмеяться над ним, продемонстрировать ему свое превосходство. Поэтому он и ездил в двуколке, являлся непременно в двуколке — чтоб вызвать у больного страх и благоговение! Но толку от этого не было никакого: обреченные на смерть умирали, а те, кому суждено было выздороветь, выздоравливали и так, без его помощи. Петре, во всяком случае, ничего полезного в деятельности доктора Джандиери не видел! Присев к тебе на постель, словно невоспитанный родственник, доктор этот крутил и выворачивал слова до тех пор, пока ты сам не признавался ему, что, где и как у тебя болит; затем он заглядывал в твой ночной горшок, как небрежная домохозяйка в свою кастрюлю, — и этим все его лечение кончалось. И за это он получал деньги, с муками и страданиями собранные гроши, которые люди робко совали ему в карман, извиняясь еще при этом за беспокойство, благодаря его за помощь, вместо того чтобы с палками на него наброситься, собак натравить! Хорошая жизнь, ей-богу, — без забот, без семьи, без детей, для себя одного! Хорошо, когда на твоем попечении не сумасшедший дом, а всего одна кобыла — и то лишь потому, что она тебе нужна, что она честно служит, честно возит тебя взад-вперед по земле! Ну, а что делать таким, как Петре? Так всю жизнь и прислуживать другим, а на себя совсем рукой махнуть? Таким, значит, ничего уж не нужно — ни жизни, ни уважения людей? Нет, нужно — и еще как нужно! Да они-то как раз уважения и заслуживают своими муками и терпением. Да, муками и терпением, но это надо уметь увидеть и понять! Так ли уж, в конце концов, сложно разглядеть с облучка двуколки то, что господь бог и с небес видеть обязан? Так размышлял Петре, дожидаясь доктора Джандиери и немного даже волнуясь: ему от души хотелось, чтоб его пожалел именно доктор Джандиери.

— У вас тут, говорят, веселые дела творятся? — окликнул его доктор Джандиери. Он еще сидел на облучке, рослый, нахмуренный, весь в белой пыли.

— Вот это да! — изумился Петре. — Верно сказано: чужая беда что с гуся вода…

— Ничего, ничего… все будет хорошо! — сказал доктор Джандиери, обращаясь как бы и не к Петре. О Петре он, вероятно, уже не помнил — просто перед тем, как войти в дом больного, он, по обыкновению, заготовлял очередное утешительное словечко!

Через пять минут этот образованный, благородный человек, вера и надежда всех страждущих, обозвал Петре болваном и чуть не сломал об его голову заступ: как это-ле он посмел связать сумасшедшую, отчего он не дал ей и себя кирпичом трахнуть? Конечно, тогда-то уж доктор избавился б от всей семьи разом! Нет, спасаться надо было самому, надеяться на других не приходилось. И именно в тот миг, когда доктор Джандиери развязывал руки его матери, ему вдруг так захотелось Дусы, ее призрак так ясно встал перед его глазами, ее сладковатый запах так остро ударил ему в ноздри, что, не увидев ее сегодня, не услыхав сейчас же, что она согласна стать его женой, он бы не выдержал, тоже сошел бы с ума! Качка в трясущейся коляске сделала еще острей эту и впрямь сумасшедшую, подобную урагану прихоть, это неожиданное желание положить голову на колени к чужой женщине, затеряться в аромате чужой женщины — желание, возникшее у него при виде красных следов веревки на запястьях матери! Подъезжая к домику Дусы, он от волнения поднялся на ноги, а услыхав звук барабана, уже не смог сдержаться и, на ходу выпрыгнув из пролетки, побежал к дому. Пустая пролетка продолжала катиться рядом с ним — и извозчик, и лошади, склонив головы набок, удивленно глядели на него. Но он не видел ничего, кроме приземистого домика с двумя окнами, из которых доносился звук детского барабана. Он подошел к окну и заглянул в комнату. Дуса, сладкая Дуса была дома! Сидя за столом, она заворачивала конфеты в лоскутки прозрачной пестрой бумаги…

Поделиться с друзьями: