Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И всякий, кто встретится со мной...
Шрифт:

— Озолочу! Барыней станешь! — заревел ей в окно Петре.

Повернувшись к окну как ужаленная, Дуса увидела Петре, и ее лицо приняло вдруг выражение такой злобы и ненависти, что Петре поперхнулся собственными словами, как обсосанной конфетой, и сразу протрезвел, словно его окатили холодной водой. Единственным, что он болезненно, всем существом ощущал, был стыд: за то, чтобы мгновенно и незаметно отсюда исчезнуть, он сейчас не задумываясь отдал бы полжизни! Ему показалось, что улица полна людей, готовых расхохотаться при первом же его движении. И все-таки ему было бы легче вынести насмешки всего города (вполне, впрочем, справедливые), чем этот разъяренный взгляд Дусы! К счастью, улица была пуста, на ней стояла лишь пролетка, на которой он приехал. На миг ему захотелось вернуться домой на ней же, но он тотчас одумался: во-первых, ему было стыдно перед извозчиком; во-вторых, уйти просто так не годилось, переживать этот позор потом, оставшись наедине с собой, ему было б еще трудней, еще мучительней. Лучше уж было все-таки войти, извиниться перед Дусой, хоть как-нибудь объяснить ей причины своего поведения, и вправду ведь крайне нелепого, неразумного, неподобающего! С извозчиком он расплатился, не подымая глаз, видя лишь его большую,

лохматую руку, небрежно скомкавшую деньги и куда-то вместе с ними пропавшую. Прошла целая вечность, пока пролетка, скрипя и скрежеща деревом и металлом, разворачивалась в узеньком тупичке, — и ему было так скверно, словно подкованные копыта лошадей скользили не по мостовой, а по его разгоряченному мозгу. Еще трудней было повернуть к дому и войти, но иного пути не было: Дуса стояла у окна и, подбоченясь, глядела на него. Петре нерешительно развел руками, но выражение ее лица не изменилось. «Можно мне войти?»— глазами спросил он. Дуса глядела на него по-прежнему угрюмо и строго. «К черту, к черту…» — сказал про себя Петре, решительно входя в дом.

— За кого ты меня принимаешь? — заорала Дуса.

Она все еще стояла у окна, упершись руками в бока, но теперь спиной к окну.

— Никого не было, Дуса… Прости меня! Я и сам не знаю, Дуса… сладкая! Не могу больше… — пробормотал Петре и не пошел, а бросился к ней. Не сняв шапки, не расстегнув ни одной пуговицы пальто, он повалился на пол, обнял ноги Дусы и стал ожесточенно целовать подол ее платья. — Не могу больше! На руках тебя носить буду… ветерку к тебе прикоснуться не дам! Только… только… только… — бессвязно бормотал он, не находя подходящего слова.

Сладкая Дуса улыбнулась и чуть-чуть пошевелила ногами, якобы пытаясь высвободиться. Прижавшись подбородком к своему барабану, Сардион внимательно глядел на мать, и из его рта текла красная слюна.

— Чего ты испугался… это ж дядя Петре, чтоб ты сдох! — прикрикнула на него Дуса и слегка стукнула рукой по шапке валявшегося у нее в ногах Петре. Шапка упала на пол. Сардион улыбнулся и забарахтался на месте, как привязанная птица. — Пусти, пусти, говорят тебе… со двора ведь все видно! — сказала она, обращаясь уже к Петре.

— Мне нечего скрывать! Пускай все видят… я хоть на площадь выйду… — бормотал Петре.

— Обалдел ты, что ли, окаянный? — засмеялась Дуса и, толкнув Петре ногой, отбросила его в сторону.

Раскрытые ладони Петре с силой шлепнулись по полу — и все-таки он успел ухватиться зубами за подол ее платья, словно играющий с хозяйкой пес. Вырвав платье из его зубов, Дуса отошла и села.

— Дуса… ну послушай же меня, Дуса! — воскликнул Петре, не вставая с четверенек. — Будь человеком… умоляю тебя!

— Вставай… да что ты, в самом деле, дурака валяешь! — попыталась рассердиться Дуса, но не выдержала и тут же, прикрыв рот ладонью, рассмеялась. — Вставай… не то я соседей позову! — смеясь, выдавила она из себя.

— Зови! — сказал Петре и вновь двинулся к ней на четвереньках.

— Да погоди ты… ну пускай хоть стемнеет! — испугалась Дуса.

Петре застыл на месте, одеревенел, окаменел, как бы стукнувшись лбом о невидимую стенку и выжидая, чтобы прошло вызванное этим ударом головокружение.

— Стемнеет, говоришь? — переспросил он и приподнялся с четверенек на колени. — Да разве я к тебе за этим ехал? — Он медленно встал и отряхнул полы пальто. — Как ты могла такое подумать, а? Я-то на тебя надеялся, а ты… Я думал… я подумал… Где моя шапка? — Он провел рукой по волосам. — Не могла уж еще денек подождать… и этот денек выдержать. Отдайте мне мою шапку! — вдруг заорал он.

— Кому она тут нужна, интересно… вот, у твоих же ног валяется! — сказала Дуса, скрестив руки на груди. Она почувствовала, что что-то сделала не так, но это ее не беспокоило: она была уверена, что ошибка выяснится и исправится сама собой. Ничего необычного, способного вызвать тревогу не происходило. Петре, правда, сегодня был сам не свой — этот обычно спокойный, степенный мужчина сперва орал на улице, как мальчишка, а потом стоял на четвереньках, как собака. Но выходки эти были, конечно, временными, случайными, вызванными выпивкой, страстью, какой-нибудь болью или страхом, и сам Петре о них завтра же пожалел бы — если, впрочем, не жалел уже сейчас. Уж столько-то опыта, чтоб не потакать всем капризам мужчины и не просить у него прощения за каждую мелочь, у сладкой Дусы было! Хорошо известно было ей и го, что мужчины по самой своей природе прощать неспособны, но с охотой закрывают глаза на все препятствующее исполнению их прихотей. Прощать, однако, и закрывать глаза — вещи совершенно разные; в то время как первое возвышает в собственных глазах, второе лишь унижает. Именно в этом и состоит главное несчастье мужчин, неспособных не унижаться, ибо отказываться от своих прихотей они не умеют… — Кому тут нужна твоя шапка или что бы то ни было другое? — проворчала Дуса. — Если ты сумасшедший, сиди дома с матушкой своей! При чем тут я?

— Дуса! — Петре провел рукой по горлу, словно задыхаясь. — Я руки твоей просить пришел, слышишь? Руки просить…

Вот это уж было неожиданностью и для Дусы! У нее сперва похолодели ноги, а потом загорелось лицо. Она сидела, по-прежнему скрестив руки на груди; но эти спокойно скрещенные руки острыми ногтями впивались одна в другую — безжалостно, больно, не на жизнь, а на смерть! Боль эта отбивала такт в сердце и голове Дусы, словно барабан Сардиона. «Опередил… нашел причину! — с отчаянием и яростью думала она. — Сейчас наденет шапку и уйдет…»

— Бесстыжий! — злобно процедила она сквозь зубы.

— Я бесстыжий! — изумленно развел руками Петре. — Почему ж это я бесстыжий?

— Забирай свою шапку и уходи! — приказала Дуса. «Никуда ты не уйдешь…» — добавила она про себя.

Петре поднял с полу шапку, но не надел ее, а обеими руками прижал к брюху.

— Господь не простит тебе издевательства над бедной вдовой… — сказала Дуса и поглядела в окно, как бы показывая этим, что ей безразлично, останется он или уйдет, что для нее он уже не существует. «Не уйдет… — думала она, глядя в окно. — Не уйдет… может, и захочет, да все равно не сможет уйти, не выяснив, на что еще ему глаза закрывать придется…» — Я его в дом впустила, доверилась… а они меня, значит, проверять изволят! — сказала она в окно.

— Ты не права! — крикнул Петре.

— Человек порядочный такого себе не позволит! Одурачить женщину

проще пареной репы… — вновь пожаловалась Дуса окну.

Выпяченное и пустое, как глаз дурака, окно изумленно глядело на Дусу.

— Ты не права… грех тебе так говорить! — рассердился Петре.

— Сядь! Хотите что-либо высказать, извольте присесть, — распорядилась Дуса.

Пододвинув к себе стул, Петре сел. Шапку он положил на стол, и теперь на нем было два возвышения: каракулевая шапка и кучка конфет.

Отведя глаза от окна, Дуса долго глядела на Петре, прежде чем наконец улыбнуться. Петре опустил голову — опустил до того, как улыбка Дусы передалась и ему.

— Бесстыжий… — повторила Дуса притворно обиженным голосом. — На, подсласти себе рот… у всех вас оттуда горькое только и лезет! — добавила она тем же голосом и щелкнула пальцем по конфете. Конфета покатилась к Петре, и он невольно подставил руку, чтоб она не упала на пол…

Потом умерла Анна, все дороги завалило снегом, и Петре не видел Дусы до весны. Он знал, что она ждет его, сидя на чемоданах, — но как он мог сопротивляться смерти и стихии? Он был уверен, что Анна умерла нарочно, только чтоб не дать ему жениться: ничем другим она ведь этому помешать не могла. А потом ее, казалось, поддержала и природа, и снегу намело столько, что и в уборную выйти стало нелегко, а не то что в Телави поехать! Но пока Петре сидел взаперти, его желание соединить свою жизнь с Дусой не уменьшилось. Он и в мыслях ни разу не изменил слову, данному им своей будущей подруге, горячо и преданно мечтал о встрече с ней, тревожился и мучился без нее, но стойко переносил свое одиночество — назло матери и природе, которых в душе считал виновниками этих тревог и мучений. Поэтому-то у него и не оставалось времени на то, чтоб еще раз спокойно и тщательно обдумать свое решение, еще раз заглянуть себе в душу, проверить, в самом ли деле он не мог жить без Дусы или лишь внушал себе это. Впрочем, Дуса и не могла быть для него предметом размышлений — слишком уж он ее хотел, слишком по ней тосковал. Она не умещалась в узких рамках повседневности: она была далека, недосягаема, ей не было никакого дела до мира, в котором жил Петре; поэтому, вероятно, она и сохраняла для него в ту зиму всю привлекательность и силу таинственного, вечного. Дуса была звездой, далекой, недосягаемой, мерцающей лишь для себя самой и все-таки остающейся единственным истинным другом человека, застрявшего в болоте жизни, но умеющего читать по звездам. Так оно продолжалось всю зиму; но весной вместе со снегом стала почему-то таять и вера Петре… таять, видимо, потому, что все вокруг покрылось непролазной грязью, перемешавшей следы людей на улицах, грязью, как бы напомнившей Петре о ежедневных неприятностях семейной жизни. Отказаться от брака с Дусой он, впрочем, и не помышлял, в нем просто поколебалась вера в ее недосягаемость и необыкновенность — потому, видно, что такая же весенняя жижа покрывала сейчас и улицы Телави, и среди перемешавшихся там следов были и следы ног Дусы. Сейчас он мог привезти ее в свой дом в любой момент, когда захотел бы; но женитьба женитьбе рознь — сейчас ему предстояло исполнить уже не собственное желание, а обязанность! Кроме этого, в его жизни не изменилось ничего. Теперь сумасшествием его матери заразился и отец — разница была лишь в том, что жить в хлеву он все-таки не пожелал и запирался у себя в комнате. Была, впрочем, и еще одна разница: матери при виде Петре становилось дурно, а отец без него жить не мог. «Ты мой подлинный сын, ты и обязан ухаживать за мной… я отдал тебе первородство — будь благодарен…» — без конца торговался он с Петре. Одним словом, он окончательно сел Петре на голову, превратил сына в слугу! Мытье или там стрижка волос — это уж ладно, об этом говорить нечего; но он все время норовил навязать Петре и такое, с чем вполне могли бы справиться Агатия или Аннета. «Ты же знаешь: кроме тебя, мне доверять некому…» — как бы извинялся Кайхосро; но по его лицу было видно, что и Петре он не доверяет нисколько. Петре ему был нужен, только чтоб убирать нечистоты и служить мальчиком на побегушках! Порой старик требовал привести к нему отца Зосиме в такое время, когда деревня видела уже третий сон или когда на улице лило как из ведра, — для сумасшедшего не существует ни ночи, ни ненастья, сумасшествие его в том и состоит, что себе он ни в чем отказывать не хочет. Так что в конечном-то счете в дураках был один Петре — он лишился сна, марался в грязи, и на него переползали вши Кайхосро! И так будет всегда, пока он сам не переменит своей жизни. Он уж и без того зря потерял уйму времени! Сперва он как будто стеснялся сыновей (а им на него плевать было!); потом его женитьбу задерживала смерть брата и матери— и, наконец, зима. В действительности единственной причиной колебаний и нерешительности Петре был, конечно, он сам, надеявшийся в глубине души на то, что все как-нибудь уладится само собой, без усилий и жертв, так, что ему и рукой пошевелить не придется. Он был подобен человеку с больным зубом, который надеется, что, вытерпев боль еще раз, избежит необходимости вырывать этот зуб, но которому рано или поздно придется все-таки пойти к врачу, чтоб уничтожить боль болью. Всю весну Петре ходил озлобленный, и больше всего его злило само существование Дусы, как человека с больным зубом злит существование врача. Его раздражала сама мысль о том, что Дуса ждет его, сидя на узлах, но ничуть не волнуется, не беспокоится о том, куда он пропал, а спокойно, неторопливо заворачивает конфеты в лоскутки пестрой бумаги, ничуть не сомневаясь в том, что он придет. Петре в этом, правда, не сомневался тоже — но это-то и было главной причиной его озлобления. Ему уж казалось, что жениться его вынуждает лишь существование Дусы, а не будь ее на свете, он об этом и не подумал бы и никакая другая женщина вызвать у него такого желания не смогла бы! И все-таки неизбежное должно было свершиться — и свершилось. Сардиона с барабаном в руках посадили на облучок, рядом с извозчиком; а Дуса и ее узлы так загромоздили пролетку, что Петре с трудом в нее втиснулся…

— Садись посвободней… что ты там на пятачке примостился? — сказала ему Дуса.

Придвинувшись к ней тесней, Петре и в самом деле почувствовал себя свободней, почувствовал, как легко он вдавился в жар и мякоть женского тела — как бы сам по себе, без усилий, словно палец в мед. Он сразу притих, доверился этому странному ощущению — и все-таки его мучило что-то невыразимое, невидимое, тайное, будоражащее, непривычное и именно поэтому настойчиво требующее внимания, как пустота на месте вырванного зуба. Дуса лукаво взглянула на него через плечо.

Поделиться с друзьями: