Иди до конца
Шрифт:
У поворота Терентьев оглянулся на оставленный позади высокий холм, поднимавшийся над Яузой. На холме сиял в темной ночи древний собор — величественно-простой каменный человек.
17
В институт после долгого отсутствия приехал Шутак. Терентьев готовился к поездке в Ленинград на совещание по растворам и растворителям, когда прибежал курьер с просьбой явиться к академику. В коридоре к Терентьеву присоединился Щетинин.
— Землетрясение! — радостно сказал Щетинив. — Когда Евгений Алексеевич прибывает, во всех лабораториях подземные толчки и гул. Он тебя тоже вызвал?
— Да. Курьер передал — немедленно. Очевидно, серьезный разговор.
— Наоборот, ничего серьезного. Если бы что важное, он прибежал бы сам.
— В Ленинград.
— Оттуда назад?
— Нет, в Сухуми. Я взял отпуск, в месткоме дают путевку в санаторий. Золотая осень на море — представляешь!
— Очень даже представляю! Могу только позавидовать. Вот уже пятый год, как мне запрещено южное солнце!
У Шутака было полно народу. Половину сотрудников он вызвал, остальные прибежали без вызова. Так всегда бывало в дни его приезда. Если даже он оседал в институте на месяц или два, порядки не менялись. К нему входили без предварительных просьб о приеме, без доклада, без стука, а порою без особого дела — просто посидеть на диване, посмотреть на хозяина, обменяться мыслями с другими посетителями. Шутак не терпел официальных заседаний и речей, у него можно было разбиваться на группки, спорить и даже кричать: он любил оживление. Сам он, высокий, живой не по годам, почти никогда не сидел, а ходил по кабинету, схватив то одного, то другого под руку, оставляя посреди разговора первого собеседника, чтобы поймать второго. Совершая обход лабораторий и секторов в институте, он нигде не засиживался и не застаивался, всех тормошил и поднимал на ноги, щупал руками приборы, открывал, прислонившись к измерительным щитам, горячие, внезапно обрываемые дискуссии, стоя просматривал отчеты и докладные, стоя подписывал бумаги. Не такой уже редкостью было увидеть, как он, собрав в коридоре кучку научных сотрудников, читает им тут же лекцию о каком-нибудь заинтересовавшем его явлении в науке или, как он любил говорить, «в дрезину» разносит непонравившуюся работу, пользуясь стеной вместо доски и бумаги. За ним не поспевали убирать, завхоз плакался, что он портит стены хуже мальчишки, и требовал дополнительных ассигнований на мел и краску, если Шутак задерживался в институте больше недели. Было в этом шумном, энергичном человеке что-то юношески-озорное, что-то от рабфаковца двадцатых годов, ворвавшегося в науку в косоворотке и кожанке, с пачкой книг под мышкой, Лениным в сердце и палкой в руке — крушить направо и налево окаменелости. Он и в книгах и исследованиях своих держался таким же бунтарем, ему не просто надо было что-то новое открыть, а обязательно кого-то опровергнуть, что-то обветшалое столкнуть с пьедестала. Научные противники Шутака любили выискивать в его статьях промахи, особенно по библиографии и синтаксису, — у академика не хватало ни времени, ни терпения на подбор цитат, а с запятыми он не считался. Друзья и сотрудники удивлялись вулканическому клокотанию его мысли — он умел в тривиальных фактах вдруг найти что-то совсем неожиданное, мгновенно создавал новые идеи и гипотезы и щедро раздаривал их всем, кто обращался за содействием, — вот и это еще проверьте, может, окажется правильным. Каждый его приезд встряхивал институт, его обход — вернее, пробег — по лабораториям был подобен инъекции свежей крови, взбадривающей старую, застоявшуюся кровь.
Среди других работников, собравшихся у Шутака, находился и Жигалов. Директор сидел на боковине дивана, стоять было трудно, а рассесться — Шутак без стеснения встряхнет и своего начальника… Когда появлялся Шутак, директора сразу оттесняли куда-то в сторону, даже не на второе, а на боковое место. Жигалов приходил к Шутаку, чтобы напоминать, что существует. То один, то другой обращались к нему с вопросами и просьбами. Это было все же лучше, чем мрачно восседать во вдруг опустевшем кабинете.
Шутак стоял у окна, окруженный сотрудниками. Среди других голосов, подавляя их, временами возносился его мощный бас. Увидев Терентьева и Щетинина, он махнул рукой, чтоб подходили.
— Не знаю, не знаю, Евгений Алексеевич, — говорил один из ученых. — Стройность теории Гольдсмайера удивительна — эксперименты, изящный
математический аппарат, строжайшие доказательства… Ажурная ясность! А практические выводы из теорий раскрываются не сразу. Я не поручусь, что лет через пятьдесят теория Гольдсмайера не окажется вдруг в фокусе науки.— А мне наплевать на исследования, толк от которых будет, возможно, через пятьдесят лет, а возможно, и тогда не будет — вы ведь не поручитесь, что тогда она обязательно пригодится? — гремел академик. — Тысячи проблем ждут, тысячи загадок на каждом шагу, промышленность надо перестраивать в корне, а вы — ажур, стройность… Вы Маяковского читали, дорогой?
— Странный вопрос, Евгений Алексеевич, читал, конечно… В школе учил.
— В школе учили? Значит, не читали. А у него, между прочим, имеются такие строчки о поэтах, которые ажуры поразвели:
Пока выкипячивают, рифмами пиликая, Из любвей и соловьев какое-то варево, Улица корчится безъязыкая — Ей нечем кричать и разговаривать.В общем смехе прорвался тенорок другого собеседника:
— Евгений Алексеевич, разрешите и мне словечко. Вы только что упомянули среди бесплодных и теорию многомерных комплексов. А разве не вы приложили руку к ее разработке? Насколько я помню, вы опубликовали четыре исследования в этой области.
— Ну и что же вы доказали? — обрушился на него Шутак. — Что и я глупости порол? Правильно, порол. По молодости, по незнанию, из жадности к новому. Понадеялся, что выйдет стоящее, а вышел пшик. Новых пшиков не хочу и вас предостерегаю. Больше скажу: я дюжины две старых своих «открытий» сейчас бы с удовольствием закрыл как никчемные. С годами, дорогой, умнеешь!
Щетинин, вспыхнув, с негодованием обратился к Терентьеву:
— Опять наш старик поскакал на любимом коньке! Как не надоест только! Что до Голъдсмайера, то шут с ним и, по-моему, там много от игры в диковинные формулы. Но вот зачем Шутак нападает вообще на теоретическую науку? Сейчас я выдам ему кое-что от себя!
Терентьев любовался стройным и в свои шестьдесят лет академиком. Возмущение Щетинина не затронуло Терентьева. Шутак искренне увлекался каждой новой значительной мыслью, с охотой поддерживал в институте, занимавшемся больше прикладными проблемами, серьезные теоретические исследования, вступал из-за этого в спор с Жигаловым и министрами. Вместе с тем он не уставал подчеркивать свою приверженность к утилитаризму, признавая лишь одного верховного судью — нужды производства. Вероятно, это была своеобразная дань эпохе, в которую сам он сложился как ученый, — в те начальные годы создания своей промышленности с рвением поддерживали лишь то, что приносило немедленную пользу. Терентьев остановил Щетинина:
— Но надо, Михаил! Пусть говорит. Ты знаешь, что если он и покусывает иногда теорию за излишний уклон в абстракции, так не оттого, что вообще ее не уважает.
— Это, пожалуй, верно, — согласился Щетинин. — Как он загорелся, когда услышал, что ты жив и ищешь работы! Он прямо мне сказал: «Заполучим Терентьева, начнутся настоящие теоретические исследования в институте!»
Шутак растолкал обступивших его людей и взял под руку Терентьева.
— Здравствуйте, Борис Семеныч, здравствуйте, милый! Век вас не видел — три месяца! Чем порадуете? Какими достижениями? Как ваши чертовы активности — просветляются?
За Терентьева поспешил ответить Щетинин:
— Скоро будете читать итоговую статью Бориса Семеныча для нашего журнала. Выведены новые формулы для высококонцентрированных растворов, эксперименты подтверждают их.
— Несите статью, обязательно прочту. Можете сегодня дать? У меня вроде свободный вечерок прорезается.
Терентьев покачал головой:
— Пока не статья, а черновик — надо уточнить вычисления, проверить эксперименты…
— Вот вы какой: до блеска хотите отшлифовать! Не возитесь, нужна ваша работа до зарезу — торопиться надо. Между прочим, многого жду от диссертации Черданцева. Промышленность требует таких работ, как манны небесной. Он просит содействия, нужно ему помочь — без официальщины, по-братски.