Идишская цивилизация: становление и упадок забытой нации
Шрифт:
Однажды летела птица через бурное море с тремя оперившимися птенцами. Море было таким широким, а ветер таким сильным, что птица-отец был вынужден нести своих малышей, одного за другим, в своих сильных когтях. Когда они находились посередине моря, ветер превратился в шторм, и он сказал: «Дитя мое, посмотри, как я борюсь и рискую своей жизнью ради тебя. Когда ты станешь взрослым, поступишь ли ты так же со мною и поможешь ли мне в мои годы старости?» Птенец ответил: «Только доставь меня в безопасное место, а когда ты станешь старым, я сделаю для тебя все, что ты попросишь». Тогда птица-отец уронил птенца в море, где тот утонул, и сказал: «Так следовало поступить с таким лжецом, как ты». Затем птица-отец вернулся на берег, отправился в путь со вторым птенцом, задал ему тот же вопрос и, получив тот же ответ, утопил и второго птенца с криком: «Ты тоже лжец!» Наконец он отправился в путь с третьим птенцом, и, когда он задал тот же вопрос, третий и последний птенец ответил: «Дорогой отец, верно, что ты боролся и рисковал своей жизнью из-за меня, и я буду неправ, не отплатив тебе за это, когда ты будешь старым, но я не могу связывать себя. Однако я могу обещать вот что: когда я стану взрослым и у меня будут собственные дети, я сделаю для них столько
Признания Гликль хорошо согласуется с тем, что она начинает свои воспоминания с этой притчи, суммирующей отношения между поколениями, которые веками помогали евреям выживать. В нееврейском обществе хорошо известен обычай, когда выходу замуж старых дев препятствуют в надежде, что они будут ухаживать за стареющими родителями, но в еврейской традиции такого никогда не было.
Выполняя свои обязательства, в продолжение следующих десяти лет Гликль действительно боролась за своих «птенцов», сумев накопить солидное приданое для дочерей и женив всех своих детей, кроме одного, породнившись с подходящими семьями по всей Западной Европе – в Амстердаме, Бамберге, Берлине, Копенгагене, Меце и даже Лондоне. Как относительно молодая состоятельная вдова, не говоря уже об ее завидной деловой интуиции, она сама считала себя подходящей парой для какого-нибудь пожилого человека («Со мной обсуждали союзы с самыми выдающимися людьми во всей Германии»), и ей приходилось отказываться от частых брачных предложений. В конце концов, когда ей уже было более 50 лет, выполнив почти все свои семейные обязательства и надеясь на спокойную и комфортабельную старость, она позволила себе принять предложение Гирша (имя переводится с идиша как «олень»; по-французски его называли Серф) бен Исаака Леви, «вдовца и выдающегося еврея, образованного, очень богатого и содержавшего прекрасный дом», глубоко уважаемого банкира и руководителя общины Меца – города, расположенного рядом за французской границей. После продажи своих акций и уплаты оставшихся долгов – тайно, чтобы не привлекать внимания властей и тем самым избежать уплаты большого налога, налагавшегося на уезжающих евреев, – Гликль и ее последняя незамужняя дочь навсегда покинули Гамбург.
Ее приняли с большим почетом, выказали большое уважение, устроили великолепную свадьбу, но переезд не принес Гликль счастья. Она увидела, что новый дом очень отличается от того, к чему она привыкла. Она не знала французского языка – по крайней мере, не более нескольких слов, известных каждому культурному человеку в Европе, и ненавидела услуги переводчика. Она не могла даже обменяться любезностями с соседями. Все здесь было так причудливо, в противоположность «прямым немецким обычаям». В доме было очень много слуг. Мужчины носили парики по парижской моде (perruques). Еврейские бизнесмены обсуждали дела с неевреями! Она чувствовала себя особенно неуютно, потому что не принимала участия в делах своего нового мужа и даже ничего не знала о них. Ее беспокойство оказалось вполне обоснованным.
Менее чем через два года богатый, образованный и уважаемый Гирш бен Исаак был неожиданно объявлен банкротом, и все было потеряно – даже мебель. Гирш пустился в бега. Судебные приставы пришли в его дом, и, пока они составляли опись, Гликль и ее дочь голодали. В еврейской общине думали, что в его делах были «какие-то неурядицы», но многие обвиняли в провале Гирша жадность христиан, ссужавших ему деньги под непомерные проценты. Женщина, посвятившая всю свою жизнь заботе о респектабельности и почете, переживала позор более сильно, чем бедность:
Я <…> должна была жить в позоре, от чего так надеялась защитить себя.
Гирш едва избежал долговой тюрьмы. Хотя Гликль снова начала торговать драгоценными камнями и стала известной в округе «как исключительно искусная в своей торговле», она была уже слишком стара, чтобы начать все сначала, как она уже однажды сделала. У четы не было другого выбора, как обратиться за помощью к детям, а это было оскорбительно для всех принципов Гликль. Разве она не начала свои мемуары с притчи, показывающей, что родители не должны ожидать помощи от потомков?
Десять лет спустя Гирш умер, и Гликль была вынуждена переехать из дома, где она жила, в маленькую комнатку над лестницей в двадцать две ступени, без плиты, и она готовила себе на общей кухне с помощью служанки. Ей пришлось даже страдать от глубокого стыда, принимая помощь общины. Поэтому она, хотя и с неохотой, согласилась на уговоры переехать к дочери в Мец, где она жила в почете и где за ней ухаживали с большой заботой и любовью. Некоторые семейные радости – успехи ее детей и рождение внуков – освещали ее жизнь в последние десять лет. Сама она умерла в 1724 году в почтенном возрасте 78 лет.
Великое разделение
Что меня более всего тронуло, когда я впервые прочитал книгу Гликль, это то, что, хотя она родилась более 350 лет назад, ее слова звучат в точности так же, как слова некоторых моих родственников из предыдущего поколения и даже некоторых нынешних знакомых. Конечно, она непохожа ни на кого лично, но если соединить их черты, получится та же смесь сочувствия и снобизма, стойкого мужества и жалости к себе, терпения и раздражительности, презрения к плебеям-неевреям и раболепного низкопоклонства перед нееврейской знатью. Я всегда полагал, что эти черты являются результатом бурной недавней истории евреев, но мемуары Гликль показывают, что у них гораздо более долговременная основа. Слова Гликль звучат удивительно современно. Ее сочинение явно демонстрирует, что знакомая идишская манера разговора – а большая сила Гликль как писателя состоит в том, что она записывает слова так, словно произносит их вслух, – имеет гораздо более долгую историю, чем я представлял себе раньше. Современные идишские интонации, оказывается, не обусловлены лишь русским или польским влиянием, но вдохновлены также словесной музыкой Библии и молитвенников.
Вся жизнь Гликль была построена на двух столпах – бизнесе и семье, воздвигнутых, в свою очередь, на фундаменте не подлежавшей обсуждению традиционной религиозной веры. В ее собственных глазах, однако, все три компонента являли собой единое целое. «Усердно работай в своем деле, – пишет она, – создание достойной жизни для твоих жены и детей есть мицва – Божья заповедь
и обязанность мужчины». Действительно, для Гликль бизнес и жизнь казались неразделимыми. «Первый вопрос, который задают человеку в будущем мире, – говорит она своим детям, цитируя вавилонского раввина IV века Рабба бар Хуна, – “Был ли ты честен в твоих деловых отношениях?”» На самом деле цитата звучит так: «Был ли ты честен во всем твоем поведении?» [185] Я не думаю, что такая нераздельность работы и жизни обусловлена, как полагают некоторые исследователи [186] , влиянием новомодного духа капитализма, который социолог Макс Вебер связывает с протестантизмом. Мне кажется, что она следовала тому же импульсу, что и целый ряд говоривших сначала по-немецки, а затем на идише купцов, торговцев, финансистов и деловых людей, которые на протяжении предшествующей половины тысячелетия делали евреев незаменимым скрепляющим раствором для экономики Центральной и Восточной Европы и которым Германия, Богемия, Польша и Литва были обязаны многим, если не сказать почти всем, в развитии своей коммерции.185
Сказал Рабба: «Когда человек стоит у престола суда Божьего, ему задают такие вопросы: “Был ли ты честен во всех твоих делах? Уделял ли ты часть своего времени для изучения Торы? Соблюдал ли ты Первую Заповедь [о вере в Единого Бога]? В бедах своих надеялся ли ты на Бога и верил ли в Него? Говорил ли ты мудро?”» (Талмуд, трактат «Шабат», 31a»).
186
A Historical Atlas of the Jewish People / Ed. by E. Barnavi. New York: Schocken Books, 1995.
Но была и иная традиция, от которой Гликль явно и неявно отстраняется. У восточной половины идишского мира были свои особые нормы. За Одером деловой успех хотя и не совсем презирался, но пользовался гораздо меньшим уважением, чем в западной половине. Религиозные училища польско-литовской конфедерации были наполнены студентами, всю свою жизнь изучавшими Талмуд и претендовавшими на то, чтобы содержаться общинами (и на деле ими содержавшимися). Здесь поддерживалась совершенно иная модель идеальной семьи, предполагавшая, что муж проводит весь день в доме учения, а жена трудится и борется с мирскими проблемами, чтобы поддерживать его. Действительно, даже в Германии и Франции ограниченная общественная поддержка учащихся считалась богоугодным делом. Невестка Гликль кормила некоторых студентов-талмудистов и раввинов, другие поддерживались благотворительными взносами ее зятьев. Когда умер отец ее мужа Хаима, было нанято десять раввинов, чтобы молиться и изучать Талмуд в память о старике. Но сам Хаим успешно совмещал коммерцию с набожностью. Как бы он ни спешил по делам в городе, торгуя золотом, вспоминает Гликль, он не пропускал ни одного дня, чтобы не заниматься изучением Торы, а после смерти своего отца он целый год не предпринимал поездок, «чтобы не пропустить ни одного кадиша [молитва за умерших]».
Профессор Эли Барнави в своей статье [187] подчеркивает широкую ментальную брешь между евреями Германии и Польши того времени. Хотя для Гликль Польша была почтенной страной религиозной учености, «с евреями Польши, – сообщает она, – не заключают ни браков, ни деловых контрактов». Восток был страной Талмуда и цорес (огорчений). Когда Гликль пишет: «Мой сын Лёв ссудил несколько тысяч польским евреям, и денег этих, увы, мы никогда больше не видели», – она не добавляет «разумеется», но это слово подразумевается. Когда она ошибочно опасалась, что ее маленькая дочка заразилась чумой, два польских еврея, чьей помощи она ожидала, не пошевелили ни пальцем, «пока не получили тридцать талеров на месте», – и, поскольку была суббота, для уплаты потребовалось получить разрешение раввинов. Двое из зятьев Гликль были разорены казацким восстанием в Польше; больные польские евреи, бежавшие от нападения московитов на Вильно, были приняты отцом Гликль, и за ними ухаживала ее бабушка, которая в результате сама умерла от болезни. Польский раввин, к которому Гликль отправила изучать Талмуд своего самого способного сына, пытался вымогать у нее «пятьдесят или шестьдесят рейхсталеров» при помощи подделанного им письма якобы от ее сына, где играл на самых худших страхах Гликль: «Прошу тебя именем Божиим, поспеши! Потому что в случае промедления я попаду, Боже упаси, в руки поляков, и тогда, может случиться, речь пойдет о выкупе в десять раз большем». Обман открылся, только когда сын случайно появился дома, живой и здоровый, ничего не зная обо всей этой истории. Хотя нигде в своих воспоминаниях она не использует выражения polnische Wirtschaft («польская работа»), без сомнения, оно, как и последующему поколению немецких евреев, ей было известно. Это оскорбительное выражение еще используется современными немцами по отношению к чему-либо дрянному, некомпетентно или плохо сделанному.
187
Barnavi E. An Examination of the Idea of Jewish Space in the Life (1646–1724) of a female German Jewish Merchant // A Historical Atlas of the Jewish People / Ed. by E. Barnavi. New York: Schocken Books, 1995.
Конечно, предрассудки Гликль, как и большинство предрассудков, основаны в большей степени на расхожих стереотипах, чем на фактах. Но если она и ее окружение разделяли немецкое представление о польских евреях как ультраконсервативных, несовременных, живущих средневековыми фантазиями, в отличие от своих прогрессивных западных единоверцев, они игнорировали тот факт, что величайшие достижения еврейской мысли предыдущего столетия пришли не от немецких евреев, но из Кракова и Праги.
Мне представлялось, что великое разделение между западом и востоком, между двумя потоками, один из которых говорил сначала по-немецки, а другой по-славянски, и которые слились, чтобы образовать идишскую нацию, должно было давно нивелироваться к началу XVIII века. Я предполагал, что трения между центрально– и восточноевропейским еврейством, которые я помню с детства, и оскорбления, которыми они обменивались, были новым явлением, обусловленным эмансипацией немецких и австрийских евреев и, как следствие, восточной, ортодоксальной реакцией на просвещенность западноевропейских евреев с их светской направленностью. Я был неправ.