Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Иван Александрович ласково потрепал его по колену.

Это было искреннее движение доброго, мудрого, довольно ещё молодого на вид, но уже старика.

Его возбуждение как-то разом прошло. Ему и самому стало ясно теперь, что нельзя с такой прытью бежать на серьёзное, последней важности дело, что, разумеется, надо передохнуть, переждать, поостыть, чтобы спокойно и трезво применить в этой крайней пробе своей ту беспроигрышную новонайденную систему, которую он разработал, используя свой многолетний, бесчисленный опыт, и на которую теперь была у него вся надежда.

Успокоясь, сообразив правоту Гончарова, он пришёл в восхищение от тонкой игры необыкновенного чудака, который на людях вечно будто дремал, производя впечатление робкого, даже не особенно умного человека. Что-то внезапное, любопытное

мелькнуло ему в этом изощрённом умении разыгрывать из себя простофилю, а впрочем, это умение страшно претило ему. Сам-то он был откровенен во всём, всегда открыто высказывал свои накипевшие мысли и чувства, и если по обстоятельствам приходилось смолчать, из деликатности, из нежелания говорить с недостойным или неприятным ему человеком, по замкнутому лицу, по холодным, стального цвета глазам бывало видно всегда, отчего и о чём он молчит, что ему самому доставляло много неприятных минут и делало его слишком тяжёлым в общении. Но теперь, глядя на изящное скоморошество Гончарова, он вдруг уловил, что всё последнее время думал о чём-то близком, странно похожем, зачем-то страшно, неотступно необходимом ему.

Он ощутил несмелую, такую же странную, но чистейшую благодарность, хотел что-то высказать тут же, прямо намекнуть на неё, взглянул искоса на апатичное лицо Гончарова, как ни в чём не бывало сидевшего рядом, и ничего не успел. Его разожжённая мысль уже мчалась в погоню. О чём же он думал? На что намекнул ему этот несчастный чудак? И зачем, зачем всё это страшно необходимо ему?

Он тотчас замкнулся. Глубокие тени заходили по взволнованному лицу. Он помнил, но отдалённо, самым краем сознания, что должен что-то сказать, поддержать обрывавшийся разговор, не сидеть истуканом, помнил даже, что именно, каким тоном нужно сказать, несколько подыграв Гончарову, но всё спешил и будто отмахивался, что вот сейчас, вот сейчас, что успеет ещё, а сам стремительно вспоминал, о чём же думал всё последнее время, надеясь восстановить цепочку идей, результатом которой и было именно то, что стало бы мыслью романа, ну, разумеется, всё это именно для романа так страшно необходимо ему.

Он всё думал о том, что пришла пора перестроить всю нашу неудачную жизнь и все её гнусные отношения на совершенно новых началах, что это многие уже как будто и сознают и по этой причине являются всюду с государственным видом и важным лицом да льют по всякому поводу в три ручья коровьи гражданские слёзы, от которых, точно от насморка, у них краснеют глаза, но к делу, именно к делу основания новых, человеческих отношений и новой, истинной справедливости всерьёз не приступает никто, ведь лишь одно безотлучное дело очищает наш разум и формирует всего человека, а пока не завяжется настоящее дело этой всеми как будто желаемой истинной справедливости, всё одна болтовня и разврат, особенно видимый на пытливой, нетерпеливо жаждущей высшего молодёжи, в которой эта непрестанная лицемерная болтовня искореняет всякую выдержку и желание дела, и выходит кругом одна ложь, одна подготовка и сборы, и обозначается какой-то ужасный тупик: на дело утверждения вот этой-то истинной справедливости бескорыстные, просто обыкновенно честные люди нужны, даже в самых малых и частных делах, в учителя или в судьи, к примеру, и всё это вот от лицемерных-то слов и от государственных слёз.

Он вдруг явственно представил себе положение человека, который в нашем-то завравшемся донельзя обществе, в наше-то расчётливое, деловое, чересчур практичное время, когда всякая правда непременно вводит в убыток и вся высшая справедливость обратилась в маленькую и узкую справедливость у каждого лишь для себя, вот мне бы хорошо и удобно, а там хоть и трава не расти, не хочу быть полезным, даже если бы мог, как пошутил, явным образом пошутил, Гончаров, уж так у нас завелось, вот в это-то подлое время человек тот был бы всегда и во всём откровенен, то есть не в чём-то зазорном, срамном, в этом-то мы как раз куда как откровенны подчас и даже в честь почитаем себе, а именно в лучших, в честнейших своих побуждениях, вот в нерасчётливости своей, в нежелании прямых практических выгод и бесстыжей узенькой справедливости только для себя одного, вот для самого-то откровенного человека.

Ведь это, пожалуй, страшно опасно было бы для него. Тут должна бы возникнуть целая

драма: все юлят и выгадывают и прикидывают всякое слово на вес, как бы не выговорить именно то, что лежит на душе, а иные уже и лгут по привычке, то есть до того, что вот спросишь без всякой задней мысли его, как, мол, зовут, а он и прикинет: не назваться ли Тимофеем вместо Лукьяна, уже и без выгоды, — и вот между этим жульём один весь открыт, нараспашку, без предварительной справки, во что ему открытость его обойдётся, убытки или выгоду принесёт, просто открыт оттого, что не умеет выгадывать и юлить. Вот эта душевная потребность и полная невозможность быть у нас открытым и честным. Или, может быть, нет, невозможность — это нечто другое, тут надобно как-то иначе понять и сказать.

Мгновенно продумав всё это, он вспомнил и убедился, что благодарность его была справедливой: ведь это любезный Иван Александрович, пускай и невольно, не подозревая о том, натолкнул его на эту богатейшую мысль, которая уж теперь останется в нём навсегда.

Ему захотелось эту благодарность высказать откровенно и прямо, но, взглянув ещё раз на невозмутимое, непроницаемое лицо, он опять удержался невольно, не умея понять, будет ли правильно понят этим замкнутым, словно боявшимся всякого выражения искренних чувств человеком.

Как трудно быть с тем откровенным, кто откровенно неоткровенен с тобой!

И что же, Иван Александрович и в этом, может быть, по-своему прав, и его надо простить. Такой человек, в этом духе обработал себя, а ведь не видеть нельзя, что добр и умён, и об этом нельзя забывать.

И какая богатая, какая превосходная мысль! Кто-то и уверял, что такому-то, прямому и честному, с твёрдым нравственным законом в чистой душе, в наше подлое время и появиться нельзя, заплюют и освищут, давным-давно говорил, но когда и кто бы это мог быть?

Настроение тотчас стало приподнятым. С таким настроением хорошо бы писать, но он не жалел, что не пишет, а сидит на зелёной скамье, у самого входа в игорный, гостеприимно распахнутый дом, в который ему так кстати помешали войти.

Он сел обстоятельно, глубоко, откинувшись назад широкой спиной, прищурился и спросил, тоже не скрывая иронии, невольно подражая хитроумному Гончарову:

— И вы остановили меня, чтобы спросить моё мнение о немецких горах и об этом русском стародавнем словечке?

Иван Александрович рассмеялся добрым, довольным, тихим смешком и будто признался, улыбаясь одними глазами:

— Ваше мнение всегда любопытно узнать. Вы умеете проникать в такие подвалы души, которые никому, кроме вас, не доступны.

И примолк, неожиданно оборвавшись, прикрывши сонно глаза.

Это насторожило и взволновало его. Он наблюдал, как мелко подрожали пушистые развесистые усы, как мягкая небольшая рука естественно поднялась и сдвинула шляпу, будто прикрываясь полями от солнца. Ему показалось, что этот спокойно рассевшийся барин, должно быть с завидным искусством владевший собой, ничего, ни единого слова не говорит без тайного умысла и снова, притворяясь наивным, умело разыгрывает его, но, лишь догадываясь об этом, всё-таки довольно поверхностно зная его, он с непривычки решил, что это так показалось ему. Он не мог быть уверен, что невинная летняя шляпа, спокойно прикрывшая воспалённые, явным образом больные глаза от чересчур яркого света, должна была скрыть немую насмешку над ним. Солнце в самом деле переместилось. Полуденные прямые лучи начинали понемногу слепить и его самого. Он даже припомнил, что за какой-то крошечный миг перед тем и сам чуть не сдвинул, как Иван Александрович, свою чёрную шляпу. Выходила опять-таки чепуха, и вполне могло быть, что ему просто хотели сказать комплимент, но, как ни высоко ценил он себя, такой комплимент он почитал незаслуженным. Э, полно, какие там глубины души!

Франт тем временем сунул последние деньги в карман слегка помятого фрака, решительно тряхнул головой и поспешно вернулся в соблазнительный зал.

Провожая счастливого франта полуневидящим взглядом, Фёдор Михайлович, спотыкаясь, нетвёрдо, но с явным вызовом возразил:

— Есть же Шекспир... этот пророк, посланный Богом, чтобы возвестить нам высшую тайну о человеке, о душе человеческой, проще сказать...

Иван Александрович подтвердил натурально, спокойно, будто именно об этом только и думал:

Поделиться с друзьями: