Игрушка Двуликого
Шрифт:
Налив себе кружку медовухи и оперевшись спиной о стену, он сыто рыгнул, потом кинул взгляд в окно, за которым давились кашей «мастера» с «работниками», и мрачно скривился: жить ролью купца было намного приятнее, чем сидеть в монастыре на хлебе и ключевой воде. Только вот играл он ее последний день.
– Дайка, где т-бя н-сит, зар-за?! – донеслось со двора. – А-ну-ть д-мой, живо!!!
– Че орешь-то? Корову дою, не слышишь, что ли?
Кот нахмурился, приподнялся над лавкой и тут же плюхнулся обратно: ревновать к девке, которая доживала последние часы, было глупо. Тем более что все братья во Свете настраивались на бой, а значит, не могли затащить ее на сеновал.
Ревность не сразу, но отхлынула. И оставила вместо себя все усиливающееся желание.
«До часа волка – еще уйма времени… – представляя себе податливое
В это время заскрипела входная дверь, и на пороге комнаты возникла сияющая, как пламя свечи, девка:
– Доброй ночи… господин! Позвольте, я за вами поухаживаю?
Пауза, во время которой должно было прозвучать его имя, получилась настолько недвусмысленной, что Кот отринул всякие сомнения, вытащил из кошеля склянку с Черным Льдом, аккуратно высыпал щепотку порошка в свою кружку и улыбнулся:
191
Отпустить – тут аналог нашего «грохнуть».
– Отнеси деду, пусть хлебнет…
– А эт-чо? – вытаращив глаза, спросила Дайка.
– Чет-типа отвара алотты [192] , только действует быстрее… Когда выпьет, придумай причину, чтобы завести его в дом, и где-нибудь посади…
– Заснет? Так быстро? – обрадовалась она, подхватила кружку и вылетела во двор.
«Заснет… – проводив ее взглядом, ухмыльнулся Кот, потом выбрался из-за стола, прошел в крошечную комнатку, которую Рваный Ноготь называл спальней, и принялся раздеваться. – Но не проснется. Впрочем, завтра утром не проснешься и ты…»
192
Отвар алотты – местное снотворное.
Глава 27
Кром Меченый
Четвертый день второй десятины третьего травника
… Пламя не гудит – хохочет. И кружится в безумной пляске смерти. Щелчки лопающихся от жара бревен задают такт, огненные языки, взвевающиеся к потолку то справа, то слева, то передо мной, изгибаются, как не снилось самым искусным танцовщицам, а возникающие во вспышках перекошенные лица словно зовут: «Ну же! Что ты медлишь?! Веселись!!!»
Шагаю. Вперед, в пламя. На миг слепну от снопа искр, рукою одного из «танцоров» брошенных прямо в лицо, и, наконец, вижу перед собой черный прямоугольник дверного проема, просвечивающий сквозь алую пелену.
Рвусь к нему, изо всех сил стараясь не уронить выскальзывающее из рук тело Ларки, и оказываюсь во дворе.
Пламя не отпускает – его дыхание обжигает голову, плечи, спину и острым гвоздем колет в правую икру. Без толку – я не ощущаю ни его прикосновений, ни боли, ни жара: в моей душе есть место только одному чувству – НЕНАВИСТИ. Ненависти к тем, кто забрал у меня маму и Ларку…
«Мама?» – мысль о том, что тело матери все еще там, в огне, срывает меня с места и бросает вперед, к изгороди. Долетаю – если мое ковыляние с неподъемной ношей можно назвать полетом – до калитки, выбиваю ее ударом ноги, падаю на колени и кладу Ларку на землю. Затем вскакиваю на ноги и бегу обратно. В огонь.
В спину бьет чей-то истошный крик «Стой! Куда?! Сейчас рухнет крыша!» – но не задевает: слышать я его, конечно, слышу, однако смысла не понимаю.
Пламя встречает меня, как родного – огненные языки сначала расступаются в стороны, показывая, куда идти, затем подхватывают под руки и дружески толкают в спину, словно говоря: «Иди уже! Мы тебя заждались…»
Иду. Вернее, бегу: подныриваю под горящее бревно, одним концом упирающееся в стену, а другим – в пол, огибаю перевернутый стол, пылающие ножки которого похожи на четыре факела, добираюсь до кровати мамы, открываю глаза…
…Открываю глаза и теряю дар речи: в щель под дверью затекает ручеек огня! Самый настоящий –
краешком коснувшись валяющейся на полу переметной сумки, он в мгновение ока перепрыгивает на шнуровку, пробегает до горловины и с наслаждением набрасывается на полотняный мешочек с травами.Зажмуриваюсь, трясу тяжелой, как полная бочка для омовений, головой и вдруг ощущаю во рту знакомый привкус настойки хаталвара [193] . Вскакиваю, точнее, с трудом перекатываюсь на край кровати, кое-как сажусь, тянусь рукой за кувшином с вином, подношу его к губам и чувствую ту самую кислинку, которая появляется в вине через несколько часов после смешивания с этой дрянью.
193
Настойка хаталвара – местный растительный наркотик, кроме всего прочего, оказывающий усыпляющее действие.
В этот момент приходит БОЛЬ – один добела раскаленный шкворень пронзает виски, а второй вонзается в затылок и выходит наружу из середины лба.
«Перестарался…» – мелькает где-то на краю сознания, а затем я вдруг понимаю, что смесь, которую я держу в руке, готовил не Арл и что я ВООБЩЕ не в Храме!
Слова фразы, дарующей Благословение Двуликого, вырываются наружу сами собой, мир ненадолго замирает… и обрушивает на меня запахи и звуки: вонь сгорающей переметной сумки, чад плавящейся сосновой смолы, тошнотворный смрад от костей, жженных на растительном масле; звон стали, тупые хлопки арбалетов, воинственные вопли сражающихся; мычание и ржание перепуганной живности, треск сгорающей кровли и многое, многое другое.
– Мэй!!! – громким шепотом зову я и скриплю зубами: в отличие от меня, лишь пригубившего вина, жена пила: уговорила целый кубок перед тем как лечь и еще полтора после того, как мы угомонились.
Вот и спит. Вернее, в беспамятстве – на лице капельки пота, губы – белые, отдающие в синеву, дыхание – чуть учащенное и похоже на хрип. Будить бесполезно – она в плену грез, вызванных хаталваром, и не вынырнет из них до тех пор, пока не закончится его действие.
Грязно поминаю родственников того, кто намешал нам в вино эту дрянь, пристально осматриваю дверь, вскидываю взгляд к потолку, затем перевожу его на ставни, между которыми видно зарево, и вскакиваю с кровати. Сначала – к ночной вазе: справить нужду. Затем к сундуку с вещами: выпрыгивать во двор голышом и с оружием можно, но не стоит – перекрытия еще не трещат, время позволяет, значит, врага я встречу во всеоружии и не мучаясь желанием облегчиться.
Натягиваю шоссы, набрасываю нагрудник на голое тело, поверх него – перевязь с метательными ножами, вдеваю руки в наручи, подгоняю все ремни, затем аккуратно наматываю портянки, обуваюсь и скручиваю корпус вправо-влево. Ничего не давит и не болтается. Впрочем, и не должно – уж чему-чему, а одеваться очень быстро и правильно подгонять ремни я умею уже давно.
С улицы доносится чей-то истошный крик. Затем – вой. Кривлю губы в усмешке – скорее всего, это один из нападавших, ибо хейсары умирают, как мужчины. Затягиваю пояс, поудобнее передвигаю чекан, прыгаю к двери, проверяю засов, хватаю посох, а через пару-тройку ударов сердца прислоняю его около окна: все, готов, можно начинать.
Тянусь пальцами к засову на ставнях и сглатываю: к горлу подкатывает легкая тошнота – первый признак того, что я пользуюсь Благословением слишком долго и оно вот-вот начнет выжигать мои силы. На миг закрываю глаза, набираю в грудь воздуха и выдыхаю. По второму разу призывая Благословение:
– Элмао-коити-нарр…
…Язык пламени, ворвавшийся в открытое окно, касается левой щеки и мигом слизывает с нее бороду и усы. Боли и запаха паленого волоса я не чувствую: смотрю во двор и пытаюсь понять, куда выносить Мэй. Слева, у конюшни, идет самый настоящий бой: двое хейсаров, встав спиной к спине, отбиваются от пятерки черных, вооруженных чем попало. Родовых цветов разобрать не могу, поэтому перевожу взгляд вправо, к задней двери постоялого двора, рядом с которым творится что-то непонятное: четверо воинов, вооруженных мечами, дерутся еще с шестью черными, по ухваткам вдруг напомнивших мне Серых. Бой – равный. Более-менее: под ногами сражающихся уже лежат без движения один «мечник», один черныйи почему-то двое хейсаров.