Иллюзии. 1968—1978
Шрифт:
— Что теперь с этим поделаешь?
— Вот и отец твой был таким. Поэтому я ушла от него.
Я вношу коррективу: «он ушел», но не говорю вслух. Пора заключать мир.
— Ты обещала подарить мне эскиз.
— Завтра поговорим.
Я целую подставленную мне пахнущую пудрой щеку, и, едва переступаю порог, дверь за моей спиной закрывается. Я слышу громкое, на весь дом щелканье задвижки.
13
В нашей комнате все осталось по-прежнему: продавленное кресло, железная кровать, колченогий стол со старым номером «Нового мира», читанного в прошлый приезд. Журнал совсем пожелтел от солнца и пыли, а мыши подгрызли его корешок. Однако бумажная труха уже убрана со стола, вообще в
Свет уличного фонаря размазывал по стенам блики, легкие тени скользили по глянцевому крашеному полу. Я переворачивался с боку на бок, не мог заснуть, и жесткой, колючей щетиной, обметавшей щеки, царапал плечо.
Большая луна повисла над мягковским участком.
Я вглядывался в этажерку с книгами и, загадав желание, разыскивал среди утонувших в сумраке переплетов два детгизовских тома Гайдара, подаренных мне Голубковым.
Из окна тянуло запахом далекого костра: то ли кому-то вздумалось ночью жечь мусор на участке, то ли в лесу грибники устраивались на ночевку. За стеной закашляла мама. Я подумал, что утром от всего этого не останется и следа. Восход высветит названия книг, а ночные мысли растают на солнце, как медуза. В комнате, казалось, было дымно, но, подойдя к окну, я не различил ничего, кроме запаха ночи: пахло сыростью, сеном и прелой листвой. Я оставил окно открытым и снова лег.
Я знал, что мне предстоит отбыть срок наказания в той самой комнате, где стены, потолок, пол, даже дверь облицованы зеркальными плитами, чтобы видеть множество отражений. Я буду иметь полную возможность, изучив себя со всех сторон, сделать соответствующие выводы и преодолеть заблуждения.
Когда три месяца назад во Львове я впервые понял, что у меня нет прошлого, а будущее не имеет названия, что заснуть и проснуться можно только с одной мыслью: немедленно увидеть е е, а остальное уже потеряло смысл, — когда я понял это, то подумал о странном течении времени, благодаря которому неделя оборачивается тысячелетием, а мгновение — жизнью. Неделя оказалась не меньше тех восьми лет, которые связывали меня с другой женщиной и с другим понятием времени. Память тасовала факты и сроки, подключала мой сегодняшний день к каким-то другим дням, связывая их в невероятные комбинации, подобно тому как нажатие кнопки связывает две станции на табло метрополитена цепью горящих лампочек.
Кстати, слово «любить» в словарном своем значении означает «сильную привязанность, начиная от склонности до страсти, сильное хотенье, избранье и предпочтение кого или чего по воле (волею, не рассудком), иногда и вовсе безотчетно и безрассудно». Я не ушел дальше этого. Машина времени сыграла со мной злую шутку, соединив напрямую доцента кафедры органической химии с лукинским юнцом, пишущим рассказы, и растерянного студента — с тридцатилетним отцом семейства.
Возвращаясь к первопричине, я вспомнил, как по дороге из Львова в Москву мы с Ингой ползли на аэросанях по холмистой стране облаков, а когда достигли девяти тысяч метров, обещанных на земле стюардессой, я, как первый раз, был поражен грандиозностью зрелища бесконечных снегов, ослеплен и загипнотизирован непрофильтрованным светом. Мне казалось тогда, что все еще можно не думать о будущем и рассчитывать на чудо.
— В общем, как бы там ни было, — сказала Инга, — но мы не должны причинить зло нашим детям.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Двух слов оказалось достаточно, чтобы уничтожить остатки иллюзии, и между нами словно образовалась пропасть.
А еще совсем недавно, за день до отъезда из Львова, мы вышли на улицу и переулками прошли к небольшой площади, вымощенной плоским булыжником. Площадь была пуста, запущенна, на правой ее стороне лежали песок и щебенка. Там что-то ремонтировали. Колокольня бросала ровную густую тень на мостовую, и мы старались держаться в ее тени.
Я хотел показать Инге, как цветет райское дерево: маленькие розовые цветы и трезубые листья, а издали — кружевной шар на тоненькой ножке. Их было много в прошлый мой приезд сюда и у памятника
Мицкевичу, у кафе «Красная Шапочка», где дети пили молочные коктейли, у вокзала и по всему городу. В этот раз мы не встретили ни одного. Потом я вспомнил, что сейчас июнь, а дерево цветет в мае.На улицах было так чисто, что плиты тротуара казались стерильным полом операционной. Только там, где продавали цветы, было ярко и весело. Мы вышли на площадь, засыпанную листьями и обрезками цветочных стеблей, а навстречу нам с противоположного ее конца двигалось странное существо — тощая, сутулая цыганка с темной, почти негритянской кожей, иссиня-черными волосами, метлой в руках и зловещим профилем бабы-яги. Передвигалась она то прыжками, то крадучись и почти не касаясь метлой земли, так что одним могло показаться, что женщина подметает площадь, другим — что это спустившийся на землю злой дух. Странными были ее огромные глаза — то сверкающие гневом, то гаснущие и равнодушные, с едва теплящимися в них искрами. На какое-то мгновение мне стало не по себе.
Шумная жизнь площади захватила нас.
— Купите розы для девушки!
— Конечно, — сказал я.
Цветочница улыбнулась и принялась вынимать розы из бидона. Капли воды скатывались с шипов на ее старенькое платье.
— Сколько?
Я пожал плечами.
— Вы студенты?
— Да.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ты с ума сошел, ты сошел с ума, — счастливо улыбаясь, говорила Инга, когда мы спускались к трамвайной линии.
Мы решили не садиться в тряский, словно пораженный пляской святого Витта, трамвайчик и пошли в гору пешком.
— Их тут знаешь сколько? Двадцать шесть — я сосчитала.
— А сколько тебе лет, ты помнишь?
— Девятнадцать, — засмеялась Инга.
— Цветочница действительно приняла нас за студентов.
Я уже знал, что Инге двадцать восемь лет и что у нее сын старше моей Лели.
После того как игра иссякла, Инга много и горько курила. Словно солдат военных времен, она сохраняла окурки, прятала их в коробку, потом докуривала. В маленькой груди ее порой что-то всхлипывало, и тогда она тяжело кашляла. Она тянула эту свою привычку как нечто вынужденное и необходимое, по-хозяйски, как, должно быть, тянула дом, кастрюли — эту заданную изо дня в день неизбежность, которую тем не менее надо как-то преодолеть. Но даже дурная привычка курить много и жадно не делала ее грубее, обыденнее. Я как бы вновь вдыхал школьные запахи — и среди них запретный запах табачного дыма.
К нам подошел человек. В треугольном вырезе расстегнутой тенниски кудрявились волосы.
— Простите, где вы купили такие цветы?
— На площади, — сказал я.
— Там больше нет таких. Мы купили все двадцать шесть, — с ребячливой гордостью сказала Инга.
— Вы из Москвы? Я кивнул.
— Не стоило дарить девушке четное число роз, — сказал незнакомец, обращаясь ко мне. — Живым дарят нечетное.
— Что же делать?
— Не обращайте внимания.
— Можно, мы отдадим вам одну?
— Не стоит. Раз не знали — не имеет значения.
— Не будем связывать это с обычаем.
Он осторожно вдел цветок в петлицу пиджака.
— Вы давно здесь?
— Неделю.
— Свадебное путешествие?
Я хотел сказать: несостоявшееся.
— Мы в командировке, — сказала Инга.
— Нравится Львов?
— Да!
Она тряхнула стриженой головой, откинула волосы со лба и была прекрасна в облегающем ее тоненькую фигуру сером платье.
(«С лицом нежным и трепетным, как у женщин времен войны», — почему-то хочется сказать мне.)