Иллюзии. 1968—1978
Шрифт:
— В городах, особенно красивых, лучше не задерживаться долго. Воспоминания должны быть легкими, почти нереальными, а когда долго живешь, накладывается привычка, и это потом мешает.
— Вы, конечно, были на экскурсии?
— Не люблю я их.
— У нас неплохое экскурсбюро.
— Нет, знаете, нужно так: приехать в незнакомый город, бродить по улицам. Какие-то случайные встречи, открытия, впечатления…
Мы шли по бульвару мимо большой группы серьезных, озабоченных чем-то людей. Было похоже на импровизированный митинг или сходку. Я подумал: может, что-то случилось в мире?
— Это
— На гору.
— Хотите, можем пойти вместе. Я работаю на телевидении. Как раз на горе.
— Замечательно, — сказала Инга.
— Подниметесь по лестнице и окажетесь на площадке, откуда весь Львов виден с высоты птичьего полета…
Мы свернули с трамвайных путей и по крутой извилистой дороге начали взбираться наверх.
— Посмотрите, вот маленький кусочек Львова. Теперь сюда. Когда листьев нет на деревьях — все видно. Оперный театр тоже. Поднимемся выше… Заметили, какие во Львове дома? Все разные. Если бы я не шел сейчас на работу, то повел бы вас на улицу Коперника…
Во дворе телестудии был небольшой бассейн, и одна из стен двухэтажного здания с сильно потрескавшейся штукатуркой доверху была завита плющом.
На вершине горы находилась площадка с несколькими садовыми скамейками по кругу. Город внизу пах липами. К вечеру он будет пахнуть сырой зеленью. А ночью на когтистые крыши падут прохладные, таинственные запахи Карпат.
Инга спросила:
— Это ведь ничего, что ты подарил мне четное число роз, а?
14
Я открыл глаза:
— Который час?
— Одиннадцать. Мы уже позавтракали, сынок, не дождались тебя.
Казалось, что мама вошла в комнату только затем, чтобы взять электроплитку, стоявшую в углу рядом с этажеркой.
— Разве сегодня не рабочий день?
— Специально взяла отгул, чтобы побыть с тобой. Ну и рванул ты, сынок! Вчера ведь, кажется, рано легли.
— Я не спал, — зачем-то оправдываюсь я. — Просто лежал с открытыми глазами и смотрел в окно. Только вздремнул на минутку. Так хорошо. Давно не валялся на своей кровати.
— Еще как спал! Без задних ног. Я заходила к тебе час назад. Красивый такой. Во сне ты невероятно похож на своего отца.
И тени вчерашнего нашего с мамой неприятного разговора не проскальзывало в освещенную утренним светом комнату. Мама бросила в мою сторону осторожный взгляд, спросила:
— Я плохо выгляжу?
— Нет, что ты, совсем нет.
— Ну да? — Мамины карие глаза осветились радостью, и вся она преобразилась. — Конечно, ты не хочешь меня огорчать.
— Нет, правда, выглядишь великолепно.
С лестницы доносится легкий и звонкий топот.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Кто там?
— Я.
— Кто?
— Марина Андреевна — вот кто! — говорит сестричка, протягивая для убедительности руки ладонями вверх, совсем как моя дочь, и морща лоб в удивлении от моей недогадливости.
— Доброе утро, — говорю. — Фрейлина хочет присутствовать при одевании короля?
— Никакая я не Фейля. Я Марина. Ты что, не знаешь?
— Знаю.
— А что такое Фейля?
— Почти принцесса.
— Ты
разве король? Ты кандидат наук.— По-твоему, король не может им быть?
— Не обманывай.
— Марина, так не разговаривают со старшими, — говорит мама, стараясь казаться строгой.
— А он не старший.
— Ладно, дочка. Сейчас встану, позавтракаю, и пойдем гулять.
— Какая я тебе дочка?
— Не придирайся к словам, — бормочу я смущенно, — Леля твоя ровесница и тем не менее моя дочь.
— С положением бабушки я почти смирилась, но что Марина — тетя…
— Поедем кататься на машине?
— Хорошо, ступай вниз. Ты знаешь, сегодня к нам обещал зайти Николай Семенович, — говорю я маме. — Встретил его вчера. И виделись-то всего десять минут, но словно не расставались вовсе.
Тон, которым это говорилось, был взят, пожалуй, напрокат из архива пятьдесят шестого года — тон ученика, возвещающего о приходе учителя. Мама заметила это.
— Что ж, поболтать с ним приятно, — сказала она то ли из ревности, то ли из постоянного желания противоречить во всем. — Человек прожил легкую жизнь — ни детей, ни обязанностей. По-моему, ты идеализируешь его. Я ведь не меньше тебя люблю Николая Семеновича, но под старость завести себе молоденькую любовницу…
— Неужели? И хорошенькая она, его героиня?
— Ты имеешь в виду Наташу?
Мама улыбнулась и многозначительно посмотрела на меня.
— Ты разве не знал? — Откуда?
— У них жуткий роман. Только, умоляю, никому. Терпеть не могу сплетен.
— Тогда зачем было говорить мне?
— Ты мой сын.
— Для сплетен это существенно?
— Ты мой сын, — повторила мама упрямо и рассеянно присела на краешек кровати. От нее пахло духами «Только ты». Слава богу, она не расслышала или не придала значения последним моим словам.
— Да, сынок, весь их легкий, современный стиль не по мне. Случайные связи, поверхностные отношения. Я, по правде сказать, довольна, что ты не попал в среду этой публики. По крайней мере теперь у тебя есть настоящее дело, серьезная профессия, хорошая, деловая среда.
(Как раз то, чего так «не хватало» Голубкову, которому в качестве положительного примера мама постоянно приводила моего отца. Так же как и отцу — Голубкова, я думаю.)
— Стать средним ученым или инженером куда ни шло, а посредственностью, писателем второго сорта, как Голубков например, по-моему, это ужасно. — И чтобы не быть голословной, добавила: — Разве не характерно, что он ушел от меня к этой вертихвостке?
— Я совсем не знаю ее, — сказал я.
— Зато я знаю.
И ты не знаешь, — подумал я.
Имя Голубкова неузнаваемо изменило мамино лицо, которое приобрело теперь и сохраняло брезгливое выражение. Она посмотрела мне в глаза, что-то прочла в них. Ее щеки порозовели.
— Ты, конечно, и на этот раз предпочел остаться нейтральным. Да ты просто не любишь меня!
Я сдержался с трудом. Разве не потому приехал я в Лукино, что ты единственная, кого мне хотелось видеть? Не люблю?! Когда ты так говоришь, во мне возникает противодействие, что-то вроде защитного рефлекса, и тогда я поневоле выдвигаю доводы, которые служат печальным подтверждением истинности твоих слов.