Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Имам Шамиль. Том первый. Последняя цитадель
Шрифт:

Не родится робкий сын,

Ибо должен будет он

Дать отпор врагам отца.

Пусть у робкого отца

Не родится храбрый сын,

Ибо должен будет он

Разделить позор отца…

А потому Мариам улыбалась, вслушиваясь, всматриваясь в себя, в крохотную, пульсирующую жизнью капельку… И бессознательно напевала:

Ты пока, что колобочек,

Но

потом ты станешь пулей.

Станешь молотом тяжёлым,

Что дробит и рушит скалы.

Станешь ты стрелою точной,

Не летящей мимо цели,

Станешь ты танцором статным

И певцом громкоголосым.

Перед воинами рода

Бегуном ты станешь быстрым

И наездником – джигитом.

По долине ты проскачешь,

Пыль из-под копыт взовьется,

Чёрной тучей станет в небе…

«О, Алла!.. Кто не слышал материнской песни, всё равно, что вырос сиротой, – говорят в горах. – А кто вырос без отца и матери, всё же не сирота, если пели ему над колыбелью наши дагестанские песни». Ай-е! Кто же мог петь, если не было ни матери, ни отца? Воллай Лазун! – Сам Дагестан пел, покрытые вечными ледниками пики Кавказских гор пели, бурные реки и стозвучные водопады пели, люди, живущие по горам, и орлы под облаками.

Хай, хай! Потому, не взирая ни на что, тихо, но уверенно напевала Мариам, нежно поглаживая отяжелевшее полушарие округлевшего живота, свято веря, что Творец на радость мужа, на сей раз подарит им сына:

Будешь ты, сынок, расти, силы набирать,

Чтоб у волка из клыков мясо мог отнять.

Будешь ты сынок, расти, чтобы ловким быть,

Чтоб у барса из когтей тура утащить.

Будешь ты, сынок расти, чтобы все уметь,

Слушать речи стариков и друзей иметь.

Будешь ты, сынок расти, богатеть умом.

Тесной станет колыбель, ты взмахнёшь крылом.

Сыном будешь для меня – матери родной,

Зятем будешь для неё – матери чужой.

Мужем будешь для неё – молодой жены,

Песней будешь для неё – дорогой страны.

Так, день за днём, в ожидании Гобзало, занимаясь бесконечными трудами по хозяйству, Мариам не забывала молиться и о своём суровом муже, жизнь которого была без остатка отдана священному Газавату. Стоит ли говорить? Верная, длиннокосая Мариам всем сердцем любила своего немногословного, скупого на ласку, твёрдого, как кремень, Гобзало. Любила и слабую жизнь, завязавшуюся в её чреве. Любила горы и цветы Урады, проплывавшие облака и парящих орлов над селением… Любила весь окружающий мир, так хорошо знакомый ей с детства. Любила и тайно, чтоб не навести беды, верила, что к ней, её детям и к любимому, он не будет жесток.

* * *

…Всадник и конь поднялись уже высоко и свернули в тесный проём, над которым дыбились с обеих сторон оскаленные утёсы. Тропа вновь петляла вдоль пропасти; бездна курилась космами густого тумана, бродившего где-то там, безмерно глубоко, тяжёлыми волнами. Это был какой-то ад, страшный, неразгаданный, подобный вместилищу огнедышащего иблиса… Впереди, в бледной

сукрови небес, едва проглядывал гребень монументального хребта; снежные вершины намечались в зыбком тумане, чуть уловимые, лёгкие, полупрозрачные, словно мираж. В теснине было тихо, только цоканье копыт гулко и сиро отдавалось, да в призрачной глубине незримый поток нашёптывал таинственный, древний сказ, пробиваясь между обломками молчаливых скал. Временами, одинокие хищные птицы, спугнутые нежданным появлением всадника, камнем срывались с утёсов и улетали прочь, бесшумно кроя крыльями воздух.

…Насилу они взобрались на самую высшую точку горного плато. Конь встал, будто вкопанный, не обращая внимания на жгучую плеть.

– Что с тобой, брат? КигIан заманаяль чIезе колел? Сколько будем стоять? – хрипло, с раздражением гаркнул мюршид, не покидая седла. Однако, прежде ладный, ступистый шаллох, – режь его, отказывался сделать хоть шаг.

– Э-ээ, шайтан! До Урады, всего ничего, а мы стоим!

Гобзало проворно соскочил на землю, живо осмотрел копыта и бабки скакуна – «нет ли порчи?», расстегнул подпруги, снял попону с седлом и с беспокойством оглядел спину. – «Да нет, не сбил».

Изнуканный ЧIор, тяжело дышал, и было очевидно: нет в нём ни прежней прыти, ни силы, ни езды. Изнурённо поводя агатовыми глазами, конь доверительно уткнулся бархатным носом в плечо господина, будто извинялся, и тот, отпустив повод, благодарно погладил умную морду четвероного друга.

– Мун лъикIа – в хIухъан в-уго. Ты славный работник. Тебе надо отдохнуть. Иншалла. Все устают. И люди и лошади. Волан лазун. Все три последних солнца, я не покидал твоей спины.

Они расположились под одиноким деревом. Настал час заката. Багряный свет зари разлился по драконьим гребням гор, озарил тревожными кровавыми отблесками половину неба. Дневные звуки и голоса затихли. Теперь слышался только вой волков, крики ночных птиц и беспрестанный стрёкот цикад. Когда последние лучи солнца догорели в облаках, на востоке народился перламутровый диск полной луны.

Поглядев на звёзды, на луну, Гобзало безошибочно рассчитал: давно уже настала пора маркIачIул-как – сумеречной молитвы, что вершится мусульманами, когда на горизонте совершенно исчезают лучи солнца.

В кумгане, всегда возимом в походных сумах, воды оставалось на три-четыре пальца – мало для должного омовения, но важней всего другого, – традиция. И Гобзало не преминул воспользоваться остатками драгоценной влаги.

Разувшись и совершив ритуальное омовение, мюршид встал босыми ногами на бурку, лицом в сторону Мекки, потом сел, и, заткнув пальцами уши, закрыв глаза, произнёс, обращаясь на восток, канонические молитвы.

Всё это время его лицо было строгим и серьёзным. В очередной раз, прижав лоб к земле, он надолго замер в молитвенном созерцании, не желая поднимать голову, упав ниц перед Всевышним, признавая лишь его всеутверждающую и безбрежную власть над собой и над всем сущим.

Нет, Гобзало не умолял Аллаха о спасении, о даровании ему и его близким жизни и благополучия.

Нет, он не молил о сбережении своей сакли и накопленного за жизнь добра. Не просил и об окончании очевидно проигранной горцами войны, и установлении мира, чтобы озверевшие люди перестали, наконец, убивать, ликовать, когда ещё один дом отрывался от земли, парил в воздухе среди красного вихря, а потом, теряя форму, осыпался грудой обожжённых камней…

Нет, ничего этого не было в позе молящегося Гобзало из Урады. Лишь безграничное смирение, преданность воле Всевышнего, упование на Его промысел, недоступный человеческому разумению. Потому, что «с младых ногтей» он крепко держал подо лбом: «Всё в этом мире в руках Всевышнего, и всё с Его воли. Иншалла».

Когда намаз был закончен, Гобзало медленно огладил поднятыми к верху ладонями лицо, соединив их на подбородке. И долго ещё сидел так на косматой бурке, глядя на Небо, орнамент звёзд которого с наступлением темноты усложнился. В нём возникли новые мерцающие узоры, туманности, млечные мазки. И среди чёрного бархата, над пиками гор, над безднами и ущельями, над спящими аулами и селениями, выложенный алмазами, блистал огромный ковш.

Поделиться с друзьями: