Императорский безумец
Шрифт:
Я спросил у Ээвы, что в разговорах между Ламингом и Тимо означало говорить правду, и как понять, что Ламинг якобы умер?
И тут Ээва подробно мне все рассказала. Все, о чем прежде она отказывалась пространно говорить. И что однажды с глазу на глаз Тимо сам ей рассказал.
Было это в Петербурге, в Зимнем дворце, году в четырнадцатом или пятнадцатом, в ту пору, когда Тимо был флигель-адъютантом. Однажды вечером государь вызвал его к себе и сказал: «Тимотеус Бок, я долгое время наблюдал за тобой. И я пришел к заключению: ты из тех людей, в чьей поддержке я нуждаюсь. И к которым я предъявляю особенно большие требования. Ты — один из таких, немногих. Пойдем со мной!» Он взял Тимо под руку и повел его в какую-то прилегающую к его личным покоям часовню. Там на аналое между горящими свечами лежала Библия. Император сказал: «Тимотеус Бок…», он даже сказал: «Timoth'ee, mon ami [29] , положи руку на Священное
29
Тимотэ, друг мой (франц.).
И Тимо дал императору клятву.
— И Ламингу, — сказала Ээва, — как видно, это тоже известно. Бог его знает откуда. Впрочем, понятно откуда. Через тайную полицию. И этот глупец пытается время от времени разыгрывать перед Тимо комедию, будто он император Александр и Тимо должен говорить ему то, что думает…
— И Тимо попадается на эту удочку?
Я спросил об этом Ээву с внутренним волнением. Ибо из ее ответа так или иначе должно было выясниться, каким же она считает Тимо — безумным или нормальным.
Ээва мгновение смотрела на меня и сказала:
— Ты же сам слышал и наблюдал…
И я понял, что она насквозь меня видела и уклонилась от ответа.
Я спросил:
— А кто же теперь будет к нам приставлен в качестве уха?
— Кто его знает, — сказала Ээва, — приедет и предложит господину Латробу свои услуги какой-нибудь новый и еще более тихий управляющий…
Перед тем как уйти, она походила от окна к окну, как будто у нее было еще что-то сказать мне, но она только спросила:
— Но ты никому не будешь об этом рассказывать?
— Конечно, не буду.
Ээва была уже в дверях. Она улыбнулась и протянула мне руку:
— Даешь мне слово? Как Тимо — Александру?
Я пожал ей руку и сказал:
— Ясно. Не так я глуп, что дам тебе слово говорить. Я даю тебе слово молчать.
И сейчас вот сижу здесь за столом. Уже за полночь. Небо сиреневато-багровое. Могу задуть свечу и писать дальше, уже достаточно светло. Но все у меня записано, и, наверно, потому так подробно, что безотчетно я старался выиграть время, чтобы самому себе ответить:
— Как же мне относиться к Риетте теперь, когда я узнал про ее отца?
Сегодня ночью я много об этом думал, шагая взад и вперед по комнате. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы я мог уважать отца Риетты. Но ведь я хочу жениться не на отце, а на дочери. В Библии, правда, сказано: «…Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…» И все-таки, думается, мне следует быть терпимее, чем был Иегова Ветхого завета. Я с пристрастием себя допрашивал, что же делает меня столь снисходительным? Может быть, ко мне, уже закоренелому холостяку, на тридцать восьмом году жизни пришла наконец так называемая большая любовь? И я мог бы себе ответить: нет! Не так уж я глуп! Просто я сыт своим одиночеством. И эта теплая и мягкая девочка нравится мне. Когда она пришла сегодня утром, обняла меня за шею и вынула из белой салфетки половину миндального кекса (который сама испекла и потихоньку от отца утащила), мне было так хорошо и от нее, и от половинки ее кекса — как уж давно ни от чего не бывало. И то, что Ламинг со своей запятнанной репутацией отсюда уедет, для меня не удар, а выход! Пусть едет, куда хочет! На новую наушническую должность. Я останусь с Риеттой здесь. Я женюсь на ней. Чтоб ее душа была спокойна. Буду читать книги. Буду копать огород. Какие бы в Выйсику ни произошли изменения, на тридцати адрамаа для моей лопаты найдется пол-лофштеля [30] земли. Жить мы будем здесь, в моих полутора комнатах с эркером. И рядом со мной будет кто-то щебетать. Потом заберемся в нашу общую постель, и ни одна собака не посмеет на нас лаять! И что еще очень хорошо: мы с Риеттой на равном положении. Она — дочь обанкротившегося строительного мастера и управляющего мызой, которого шепотом называют правительственным наушником. А я — из навозной телеги попавший в весьма скандальную помещичью семейку… И может получиться, что я, старый холостяк, наконец…
30
Лофштель (треть десятины) — мера земли в Прибалтийском крае.
Нет, не получится. Час назад я это понял. Удивительно, что не раньше. О дьявол, я сгрыз половину гусиного пера, которым пишу. Нет! Я могу простить Риетте ее curonus'a. И всех остальных, которые, может быть, до него ее брали. Сколько их там… если они вообще были. Бог с ними. Я не влюбленный школьник! И я могу наплевать на наушничание ее отца, пусть так. Дочери это, может, и не касается.
Но у меня
в памяти замелькали странные вопросы, которые задавала мне она сама: на первом уроке она спросила меня о декабрьском мятеже в Петербурге и в самом ли деле Тимо безумен или, может быть, все же это не так… Если ее отец правительственный наушник, то эти вопросы должны быть самыми первыми его вопросами… И я почувствовал, как на меня нахлынуло сомнение, будто мне за шиворот плеснули холодной воды и вся моя одежда насквозь промокла. И я понял: я ведь мог бы высушить одежду, если бы представил себе тепло, которое эта девушка могла внести в мою жизнь. Но все равно я не смог бы спастись от новых ушатов холодной воды подозрений… Все снова и снова, даже если бы десять раз ее спросил и она сто раз поклялась бы мне, что этого не было, — все равно днем и ночью в меня закрадывалось бы сомнение, я мог как угодно старательно запирать свою комнату, моя дверь все равно оставалась бы открытой, ибо от этого не запрешься, и на полу у меня оставались бы следы грязи… следы моей жены… Потому что моя жена только для того и стала моей женой, чтобы через меня проникнуть в дом, а через своего отца быть здесь ухом и глазом властей…Нет! Пусть мне сейчас как угодно больно, но я не хочу всю жизнь дрожать от лихорадки подозрений или опасаться, что меня вот-вот настигнут ее приступы.
Хватит!
Среда
Риетта и ее отец позавчера, тринадцатого, уехали из Выйсику. У них набралось четыре воза пожитков. Выйсикуские лошади должны были отвезти их отсюда в Вынну. Ламинга я не стал спрашивать, а Риетта не знала, куда они дальше направятся. Ламинг собирался из Вынну поехать в Ригу, искать какую-нибудь строительную работу, небось опять строительство будет, как бы это сказать… как бы побочной работой при его побочной работе…
Риетта пришла ко мне в воскресенье утром. Тяжкий час. Я сказал ей:
— Милая девочка, мне жаль, что ты уезжаешь. Но тут уже ничего не поделаешь.
Ледяная корочка отчуждения уже возникла между нами. Риетта пыталась сквозь нее снова пробиться ко мне. Она сказала:
— Я ведь могла бы и не уезжать…
— Как так? — спросил я с жалким притворным недоумением. — Если твой отец того хочет?
— Но если бы ты не хотел…
Я не стал увертываться. Я сказал:
— Риетта, я хочу, чтобы ты уехала вместе с отцом. Как положено.
Где-то внутри взятого мною лжеотеческого тона один противный мелькающий чертенок наслаждался своей неуловимостью. И тут Риетта наступила на него. Она сказала тихо, хотя ее стройная шейка пылала от волнения:
— Я знаю, из-за чего ты хочешь меня оставить. Из-за того, что ты слышал о моем отце.
Не знаю, почему я именно так ей ответил, то ли из желания сразу показать, что своей откровенностью она меня не поразила, то ли из желания сказать что-нибудь, что было бы правдой (ибо я в самом деле простил ей ее отца), так или иначе, но я сказал:
— Нет. Не потому…
Я надеялся, что теперь я защищен от нее. Куда же ей было еще пробиваться? Она встала с плетеного диванчика. Она говорила, ломая свои красивые руки, а голос ее от волнения звучал приглушенно:
— То, что ты слышал… это… правда. Отцу дал такое поручение губернатор. Но я в этом не виновата! В единственной моей вине перед тобой я признаюсь: в первый раз я пришла к тебе по воле отца. И спросила о том, что ему надо было узнать. О петербургском мятеже и о здоровье господина Бока. Больше ничего. А потом я всегда приходила ради тебя. — Она посмотрела мне в глаза. — Теперь ты знаешь все. И я надеюсь, — ее голос стих почти до шепота, — что ты спасешь меня… и мне не придется… уехать вместе с отцом…
Но я уже принял решение. Мой страх перед возможными сомнениями был слишком велик. Одним словом: моя любовь к Риетте не была достаточно сильной, ибо большая любовь должна быть такой, чтобы во имя ее любить даже само умирание любви! Я взял ее ледяные руки в свои и сухо сказал:
— Риетта. Отец ждет. Иди. И пусть тебе в жизни всегда будет хорошо.
Я видел, как ее взгляд вдруг стал пустым и как застыло лицо. Она выдернула руки и выбежала из комнаты. Я стоял на каменной плите перед камином. Я плотно закрыл глаза и повернулся лицом к камину. Когда я открыл глаза, я увидел между подсвечниками чей-то портрет из осколков пестрых камешков в тоненькой круглой медной оправе, если не ошибаюсь, то был портрет Петра Великого… Государя с острыми усиками и вытаращенными глазами. Не знаю, когда и каким образом сюда попавший. Я схватил его, не глядя. Я сжимал его до тех пор, пока не почувствовал острой боли в руке. Тогда я швырнул портрет на каменный пол и с силой наступил на него каблуком с железной скобой. Но он не сломался. Я колотил по нему пяткой. Я ввинчивал каблук в императорское лицо, и железо скрежетало по камню. Я схватился за каменную плиту и пытался ее приподнять, чтобы увеличить тяжесть. Помню, я задыхался… «Будь оно проклято… будь оно проклято… насилие…» До тех пор, пока портрет не сломался и не превратился в хрустящий порошок…