Императорский безумец
Шрифт:
В понедельник рано утром я поехал верхом на Рыйкаскую зеркальную фабрику, к бухгалтеру. Риетты я больше не видел.
Суббота, 18 июня
Я все еще недостаточно пришел в себя, чтобы писать о событиях прошлой недели. Лучше я уйду под сень десятилетней давности. Когда перелистываешь записанное, кажется, что в чередовании сегодняшнего и давнего есть какая-то закономерность. Пусть так и будет. В дальнейшем постараюсь этому чередованию скорее способствовать, а не мешать. Постороннего человека сегодняшнее и минувшее могло бы запутать, только что мне до этого… если самому мне кажется, что настоящее и прошлое во мне и вокруг меня я едва ли уже способен разделять.
Когда слепая карета с Тимо уехала, Ээва поднялась по ступенькам, подошла к генерал-губернатору и спросила:
— Господин маркиз, как долго еще я должна терпеть честь вашего присутствия здесь?
Про себя я покачал головой по поводу этого
Маркиз Паулуччи произнес с сухостью, которая, по-моему, звучала угрозой:
— Лишь до тех пор, madame, пока мои люди не соберут бумаги вашего супруга и пока я не ознакомлю вас с письмом его императорского величества, до сего относящимся.
Они вошли в дом и подошли к дверям кабинета. Жандармы там свое дело уже сделали. В малой зале они засовывали ворохи бумаг в мешки из грубой серой материи. Маркиз пропустил Ээву вперед. Она сказала:
— Господин маркиз, я желала бы выслушать письмо императора в присутствии свидетеля. Я хочу, чтобы при этом находился мой брат.
— Письмо на французском языке, — сказал маркиз.
— Он понимает, — ответила Ээва.
— Как пожелаете.
Ээва сделала мне знак, я вошел вслед за ними в кабинет и закрыл за собой дверь. Ээва обошла стол красного дерева и остановилась по ту сторону земного шара. Паулуччи стоял по эту. Ясно помню, как я подумал: эх, вот ведь простым глазом видно, как моя сестра весь Ледовитый океан ставит между собой и человеком, от которого она теперь зависит больше, чем от Кого бы то ни было другого после императора… К чему эта глупая и бессмысленная бравада?!
А моя неистовая сестра так и осталась стоять и не предложила генерал-губернатору сесть… Только сказала:
— Я слушаю вас.
Из нагрудного кармана под орденами Паулуччи вынул письмо с сургучной печатью. Слово в слово я его теперь уже, конечно, не помню. Так же, как и то, что он говорил Ээве перед чтением, во время и после. Но могу сказать, что почти дословно все же помню. Я обратил внимание, что когда он взял в руки императорское письмо и в качестве предисловия стал говорить Ээве о духе этого письма, его холодный и до тех пор казенный тон для него самого, видимо, незаметно и неизбежно превратился в такой елейный, что заставил меня подумать: а ведь он, пожалуй, и сам уверен, что говорит священную правду… Прежде всего он долго внушал Ээве, что письмо государя — это документ самой высокой, достойной удивления гуманности. Засим принялся его читать, мне показалось, кое-что опуская. Помню, император писал, что несколько дней тому назад господин Бок прислал ему запечатанный пакет с бумагами, прочитав которые император вынужден был прийти к выводу, что господин Бок лишился рассудка. Столь запутанны, противоречивы и — главное — бесстыдны идеи, изложенные в этих бумагах. А подобных опасных безумцев в любом нормальном государстве следует с корнем вырывать из общества. Император сообщал, что посылает эти документы или, может быть, какую-то часть из них Паулуччи, чтобы тот прочел и высказал свое суждение. И я помню, как Паулуччи, читая письмо, довел до нашего сведения, что, ознакомившись с ними, он полностью разделяет мнение его величества.
Ээва выслушала эту реплику с каменным лицом. А я уж тем паче не стал спрашивать, возможно ли допустить, чтобы генерал-губернатор не разделял мнения императора?
Далее император писал, что повелевает генерал-губернатору лично выехать на место (что, мне показалось, делало эту историю особенно зловещей), арестовать господина Бока и наискорейшим образом препроводить куда следует. Кстати, если место назначения и было названо, то Паулуччи его пропустил, и оно долгие годы оставалось для нас тайной. Кроме того, император повелевал Паулуччи опечатать бумаги господина Бока, забрать их с собой и тщательно изучить. Не кроются ли за ними другие люди подобного же образа мыслей… Я почувствовал, что императорская логика в чем-то хромала, но еще не понял, в чем именно, когда моя неистовая сестра, улыбнувшись, сказала:
— Господин маркиз, это же великое медицинское открытие императора!
— Pardon?
— Что безумие — болезнь заразительная…
— Madame, государь пишет дословно: «Я даже полагаю, что это будет самым снисходительным толкованием поведения господина Бока. В любое другое царствование с ним обошлись бы с полной мерой строгости, в соответствии с существующими на то законами». И я смею надеяться, madame, — продолжал Паулуччи, — что ваше отношение совершенно изменится, после того как вы услышите последний абзац в письме государя.
Эту заключительную часть я помню слово в слово. Хотя бы уже потому, что мы с Ээвой не раз впоследствии говорили о ней. Император писал:
«После того жестокого шага, на который я решился с большой сердечной болью, я обязан подумать о судьбе жены господина Бока и их ребенка, ибо, насколько я слышал, его жена недавно произвела на свет дитя. (Одному богу
известно, откуда император это взял, ибо ребенку Ээвы и Тимо только еще через пять или шесть месяцев предстояло появиться на свет!) Пусть же судьба этой семьи, генерал, будет делом вашего отзывчивого сердца. Бок женился на простой деревенской девушке, что не соответствовало взглядам его круга, и его жене, очевидно, приходилось уже сталкиваться в обществе с различными неприятностями. Позаботьтесь о ней. Разъясните ей участливо причины жестокой меры, предпринятой в отношении ее мужа. Утешьте ее. Следите, чтобы ее никак не тревожили и никто бы ей не докучал. Известите меня, если она окажется в беде, я постараюсь тут же прийти ей на помощь. Докладывайте мне подробно обо всех этих обстоятельствах. Подпись: Александр, Перекоп, 8-го мая 1818 года».— Да, — сказал генерал-губернатор, — вы, милостивая государыня, может быть, даже не способны полностью это оценить, но я должен вам сказать: по пальцам можно перечесть семьи, чьи судьбы государь так близко принимал бы к сердцу!
И на это Ээва усмехнулась своей дьявольски изысканной и снисходительной улыбкой, какой она умела усмехаться еще двенадцатилетней босой девчонкой с грязными ногами, когда, бывало, стоя возле очага в Каннука, слушала, как сидевшая перед ней и гревшая у огня бок лыукаская Леэну взахлеб расхваливала доброе сердце хольстреского господина управляющего… Только теперь улыбка у Ээвы была несравнимо более надменной и еще более неуловимой. Помню — такие мгновения память иногда сохраняет на всю жизнь, — как я боялся, как надеялся, что вот сейчас моя ставшая госпожой сестра, как того требует этикет, попросит передать императору ее благодарность… Ибо, как бы странно это ни прозвучало спустя десять минут после того, как увезли ее мужа, однако ведь что-то Тимо должен был совершить, это очевидно. Но еще очевиднее, что подобную заботу со стороны императора при таких обстоятельствах приходилось считать чудом… Моя неистовая сестра дала улыбке сбежать с лица и снисходительно сказала:
— Доложите императору, что я обращусь к нему, когда мне так настоятельно потребуется его помощь, что я сочту это уместным… Я надеюсь, что теперь все?
Маркиз Паулуччи дал Ээве честное слово дворянина, что он не знает, куда император приказал доставить Тимо. Но честное слово, данное Ээве, ни к чему маркиза не обязывало, ибо она ведь сама сказала ему, что не причисляет себя к числу дворянских дам. Обыск, хотя и не самый грубый и мучительный, однако в силу его государственной важности все же весьма тщательный, закончился в два часа. Ээва не попросила маркиза остаться к обеду, в десять минут третьего с мызы была снята жандармская охрана, и генерал-губернатор вместе со своим адъютантом, полковником, ускакали в сопровождении двух дюжин конных жандармов, они забрали серые мешки, в которых, кроме бумаг Тимо, были еще некоторые его книги неблагонадежного содержания.
Я помню, что в этот день Ээва не вышла к обеду. Запыхавшийся доктор Робст сообщил, что madame пожелала побыть в одиночестве и просила о ней не беспокоиться, но когда в шесть, в восемь и даже в десять она не появилась, доктора Робста охватила чуть ли не паническая лихорадка. И хотя я его успокаивал («Знаете, может быть, какая-нибудь дворянская дама и способна учинить над собой какую-нибудь глупость, чего вы опасаетесь, но наша госпожа этого наверняка не сделает»), однако, когда сгущались сумерки, я уже и сам не был в этом вполне уверен. Я зашел к Кларфельду, прошел на хозяйственный двор, спрашивал мужиков, возивших на поле навоз и теперь возвращавшихся домой, спрашивал в амбаре, в хлеву, в комнатах мызского рабочего люда, в здании старого лазарета. Никто госпожи не видел. Я пошел к озеру, ходил к мукомолу и на мельницу. Нигде, никто ее не видел. Перешел через плотину на озерный остров и заглянул в окно запертой беседки. Пустые стулья. Было настолько темно, что мне удалось вернуться в барский дом не замеченным доктором Робстом. Я сидел в своей мансардной комнате, в левом крыле, выходившем в сад, и чувствовал, что от волнения у меня пересохло во рту. И тут меня осенило. Я вскочил и пошел к дверям моей теперешней комнаты. Дверь была изнутри на крючке, но она не плотно прилегала к косяку. Обратной стороной железного гребешка я приподнял крючок и вошел сюда, в мою нынешнюю комнату. Здесь и обнаружил мою пропавшую сестру. Пол был устлан вынутыми из шкафов книгами. Их ведь по одной раскрывали и трясли, чтобы могли выпасть тонкие рисовые бумажки со списками таких же безумных единомышленников Тимо… Ээва свернулась калачиком на плетеном диванчике.
Рядом на полу стояли ее туфли, выпачканные землей. Она укрылась старой шинелью Тимо. Одним концом шинель сползла на пол, и кончики Ээвиных пальцев в белых шерстяных чулках выглядывали из-под края шинели. Мне пришлось дважды тронуть ее за плечо, пока она, вздрогнув, не подняла голову. Я увидел, что она скрутила домашний сюртук Тимо и подложила его вместо подушки. На сюртуке темнело влажное от слез пятно.
— Где ты была?
— В лесу.
— Скажи, что все это значит? Почему они увезли Тимо? Что он сделал?