Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я почувствовала это безмолвное желанье толпы. Я ведь была все-таки не тетка в отрепьях, а актриса, госпожа Фудзивара. И я вдохнула воздух, набрала в грудь довольно воздуху, чтобы можно было петь еще долго, долго, задержала дыханье, просияла улыбкой и опять запела.

И я увидела, как черное, без звезд, мрачное небо над Вавилоном тоже просияло улыбкой — улыбкой, сложившейся в звезды, и люди подняли головы, слушая пенье, и их, звезды, увидели.

И я, поющая под землей, звезды увидела тоже.

А когда я пришла, уже поздно ночью, в пустую, холодную каморку, и зажгла старую керосиновую лампу, и погляделась в стекло фонаря, и увидала, как тускло, на последнем издыханьи, горит за грязным стеклом дорогой керосин, и увидала свое отраженье в криво изогнутом стекле — всю себя: стареющую, большегрудую, скуластую, с синими тенями под большими черными — будто две дыры в земле — глазами, что когда-то были так прекрасны и прельщали и завлекали мужчин и обещали им златые горы и исполняли обещанья свои, — я сморщилась и заплакала, тоненько, как ребенок, жалобно, сожалеюще,

взахлеб, неудержно, да и как было их удержать, эти слезы, ведь я так давно не плакала, — я ведь была такая двужильная, такая сильная Вавилонская рабочая баба, — и я давилась слезами, глотала их, как вино, и они были такие соленые, как море, как мое далекое море, как Зимняя Война, которая все еще шла, не кончалась, — когда мой голос слушал затихший народ, чей-то дикий вопль вдруг прорезал ледяной ночной воздух: “Эй, вы, люди… а Зимняя Война-то… еще идет?!..” — о милое море, с русской эскадрой неподалеку, в заливе Белый Волк, и мины рвутся, и снаряды свистят, и моряки бессмысленно, страшно умирают, ведь море — это не могила, это не земля, их никто никогда не похоронит, а все это чьи-то дети, мужья, отцы… да, дети!.. все это мои дети!.. а любимый мой, где он, да он там и умер, на море, на Зимней проклятой Войне, а ведь он у меня был один…

И слезы текли; и я утирала их грязной застывшей ладонью; и я помнила, что в далекой Ямато меня звали Лесико; но, Господи, как я оказалась снова в Вавилоне, — не открывай этого мне, не говори, все скрой от меня, все похорони глубоко во мне, чтоб ни раскопать я не могла, ни дотянуться и рукой достать, — а лучше во сне, когда усну на жестком матраце, лежащем на полу, на голом нищенском ложе, покажи мне красные, как малина, лалы, небесные сапфиры, морские изумруды, отборные яматские жемчуга, что ама, ныряя глубоко, вынимают из моря, из страдально сомкнутых ракушек, — все утраченные мною драгоценности покажи мне, Бог мой и отец мой, рассыпь их передо мною, чтоб я поплакала еще от радости, порадовалась, что такая детская красота в мире есть, ведь так ее люблю. И алый, как кровь моя, рубин тоже мне, Господи, покажи. И твердый, как стальной моряцкий нож, алмаз: может быть, я когда-нибудь опять найду его, случайно оброненный кем-то забывчивым и равнодушным, в сладкой Вавилонской грязи.

* * *

“…и разрисовал ея завлекательные телеса всевозможными малеваньями и тайнописями искусный мастер земли Иаббон, расчертил линьями и стрелами, изобразил на живых персях, раменах, дланях — деснице и шуйце, на вые, бедрах, крестце и голенях настоящих живых человеков и коней, и сраженья великия, и заморских зверей дикообразов, ластоногих Тюленей и Дракона, дышащего огнем и серою; и сшибали человеки копья и мечи, а какие и танцевали, и иные нескромно любились, и когда она шевелилась, взад-вперед наклонялась, любовники на ея красивой спине, под ея лопатками, и на прекрасном животе ея тож шевелились, оживали и крепче друг друга обымали; и глядеть на сии рисунки — замирало сердце. А к тому ж сверху вниз по нагим телесам бежали иероглифы, и подобны они были черному снегу, что катит с сумрачных небес; иногда и красные письмена средь черных попадались, и чудилось, что они начертаны на коже живою кровью.

И пыталась она показывать людям письмена на теле своем; да смеялись над ней зеваки, а родных у нея не водилось, все поумирали родные ея. Тогда она стала скрывать свою тайну, шептала: найдется Тот, кто мои письмена разгадает, не для вас они писаны, нелюди. Я с ними живу, я с ними умру, с ними же меня и в могилу положат, да перед тем, как гроб заколачивать, Тот, кто должен прочесть их и понять, — все сочтет и вникнет во все, и запомнит все. И детям и внукам своим передаст: вот Книга Жизни — ненависть и любовь, и вот женщина, что их на теле носила. Она давно уж в земле спит. А я все запомнил, все переписал; я лишь переписчик ея тайн, велиих для света, и я не слеп, я начертал верно, что Боль есть Любовь…”

* * *

Гуденье Вавилона неостановимо.

Муравейники, соты, каменные ячеи. Громоздятся друг на друга, переплетаются крышами, рушатся под порывами ветра, от яростных взрывов. Ночь придет — загораются сонмом диких, мигающих огней, то подслеповатых, то нестерпимо ярких, так, что впору закрыть глаза рукой. Магний, так горит зеленый призрачный, зловещий магний в фотографических мастерских. Давно уж не жгут тот магний в длинных железных корытах. Другие механизмы люди придумали, чтоб себя запечатлеть и свое мгновенье, свое драгоценное время. А кому драгоценно их время? Только им самим. Никому оно больше не нужно. Люди проходят и умирают, время проходит и умирает. И никто не помнит, какие платья люди носили, как и из какой посуды ели и пили, как улыбались и молились, как убивали друг друга на поединках. Приходят другие люди, по-другому пьют и едят, по-другому бьются и любятся. По-другому?! А может быть, все осталось по-прежнему?!..

Не изменилось ничего. Вавилон, громадный муравейник. Дышат вкусным пахучим паром блинные и пельменные; блестят тысячью алмазов на шеях и запястьях у картонных манекенов, срезами малиновой, с жирком, ветчины, стогами и холмами бархатов, тканей в цветочках, кож и замш, наваленных друг на друга в беспорядке, широкие — в пол-улицы — витрины торговых лавок; там и сям строят иноземные строители, коих пригласили из-за моря сюда, замысловатые дома в сто этажей, с зеркальными стенами, с малахитовыми бассейнами внутри; там будут жить богатые люди, а их, богатых, в Вавилоне

теперь много, их сытые лица в толпе сразу узнаешь. Когда богатых становится в Вавилоне чересчур изобильно — толпы собираются в одну большую черную тучу, и туча идет на приступ Белого Дворца, где притаилась Вавилонская власть, и происходит Революция. Цесаревич стал Царем, и его убили в одну из страшных бесконечных Революций. Ты тогда была далеко, Лесико. Ты бы все равно не заслонила его испещренной иероглифами, узкой грудкой своей.

Мешаются в один нелепый клубок конки и великолепные авто, похожие на длинных синих сельдей и тунцов; конки тащатся по рельсам тихоходно, старчески, а авто мчатся напропалую, бывает, и людей сбивают. В авто сидят сытые рожи. Ну, ужо вам, будет на вас еще одна Революция. Последняя?! Не отрекаются ни от сумы, ни от тюрьмы. Сума всегда за спиной, а тюрьма — вон она, через дорогу, и окошечки решетчатые. Солнце сквозь них плохо видать.

Ресторации, ресторанишки, кафэ, бары, бистро, трактиры, бесконечные кабаки… Пей, друг Вавилон. Пей и гуляй. Что тебе еще остается? Твои мальчики, солдатики твои и матросики все так же погибают на Зимней Войне. Тот, кто заступил место Царя, считает, что ее надо продолжать до победного конца, возобновляя на Востоке там и сям; Война — необъявленная, без видимых причин, поэтому не подкопаешься к ней: идет — и все тут. И весь сказ.

А может, они идут волнами, Войны, одна за другой? Накатываются на Вавилонский берег, как красный прибой?! Одна цунами отхлынет — за ней встает другая. А люди, бедные, думают, что это все одна и та же Война. Очень много красивых женщин появилось в Вавилоне. Они расцвели на шлаке и черных осыпях Войны, как порочные махровые цветы, как бабочки траурницы. Одеваются во все черное. Лесико, вспомни себя в Шан-Хае, в железных лапах бандита Башкирова. Кроме черного цвета, тебе все другие были запрещены. Женщины молодые и белозубые, их головки коротко пострижены, два черных локона — над ушами, на затылках — маленькие черные шапочки, унизанные брильянтами; женщины часами, днями сидят в ресторанах, томно глядят на публику, небрежно курят тонкие пахитоски и трубочки с длинными чубуками, — женщины похожи друг на друга, как перепелиные яйца, глаза их подведены к вискам густой черной тушью, они напоминают египетских царевен, оживших юных мумий, ведьм Темных Веков. Их можно видеть везде — на улицах, в подземье, на приемах во дворцах, в сутолоке дымных вокзалов, в дальних скорых поездах. Они реют над Вавилоном, как черные Ангелы. Они молча говорят: жизнь продолжается, но она вся черная, восплачем же над ней.

А сами смеются, сияя зубами, откусывают сардины и шпроты, выливают себе в глотки из рюмок янтарный коньяк. И не собираются плакать.

Громады каменных высоких бараков, серые мыши сараюшек, перезвон бедных церквенок и богатых, изукрашенных золотом, иконами в тяжких окладах, самоцветными лампадами храмов — кто громче ударит в колокола?.. чей звонарь цепче ухватится за веревки?!.. — а внизу топот и суетня толпы, рынки, рынки, продажи, прямо на улицах, перед слепящим сверканьем огромных витрин, выстроились в ряд старухи, трясут жалкой снедью, шелковыми чулками, самовязанными носками, поношенной обувкой, дешевой помадой и рисовой пудрой, — купите, купите, господа хорошие! Дайте нам денежку! Вы богатые, а мы на монетку еды детям купим!.. И мы, и мы, бабушки, тоже бедные. Все теперь смешалось в Вавилоне: нищета, богатство. Сегодня ты купаешься в золоте, завтра будешь есть с лопуха. Не понять, то ли это Вавилон, то ли Банг-Кок, то ли То-Кио, то ли Шан-Хай: вереницы раскосых людей бегут по улицам, заползают в подземки, снуют по гомонящим, стонущим рынкам. И сверкающая в ночах реклама на крышах, на деревьях, на стенах уходящих верхушками в небо, как сосны, мрачных домов тоже странная стала: то буквы русские, а то иностранные, а то цепь красных иероглифов рассыпана в ультрамарине ночи, непогоды, марева, мелкого дождя. Иероглифы не прочтет русский человек. Да ему их и читать не надо. Иероглиф — ведь это уже рисунок: там все изображено. Вот домик, а вот голова тигра. Он рычит, топорщит усы. Глаза его горят красным хищным огнем. Это значит: горе, горе тебе, Вавилон, город крепкий. Час твой пробил. Ты смешал в своем котле судьбы и языки. Ты выпустил Блудницу верхом на Звере. Как, уже выпустил?.. А мы не видели!.. А скажите, где она верхом на Звере катается!.. мы поглазеть хотим… А какая она, во что одета?.. в алый и синий шелк, расшитый мелкими золотыми звездочками?.. А грудь у нее нагая, толстая, как две дыни, да?.. а зубы выкрашены один серебряной, другой — красной, третий — черной краской?.. А на голове у нее, на волосах, — корона позолоченная, двенадцать зубцов?.. Эх, дурень, сейчас же зима, Рождество, это же Снегурочка по улицам на ослике катается, подарки в мешках детям развозит, только ее нарядили замысловато, чтобы народ веселился сильней, а ослу на морду — чучельную рожу тигра взяли и натянули!.. Тоже для смеху!..

Одно великое гуденье стоит в темном воздухе, не гаснет. Гарь пропитала легкие. Одолевает тяжкий кашель. Люди заболевают в Вавилоне и мрут, как мухи. И сами смеются над собой: мол, мы слабаки, нам жить не с руки. Рекламы обещают Райскую, сладкую жизнь. Только ей уже давно никто не верит. Вывески лавок, аптек, больниц, похоронных контор, пирожковых, салонов, где продают и за бесценок, и за золото картины бедных художников, пестрят, зазывают, обманывают. Люди вбегают внутрь и выбегают, сжимая в кулаке покупку — одну-единственную: тайный пузырек. Что в пузырьке, узнаешь дома. Сядешь на кровать, панцирная ржавая сетка противно скрипнет. Ты отвинтишь крышечку, ощутишь резкий запах. Зелье надо выпить залпом, чтобы вылечиться от Вавилонской муки навсегда.

Поделиться с друзьями: