Империя Ч
Шрифт:
ВАСИЛИЙ
Он постучался в дверь, над которой горел красный фонарь, громко, ногой.
— Эй! Откройте!.. Не бойтесь, я не бандит! Я не причиню вам вреда. Я девочку на ночь хочу!
Это было вранье чистейшей воды. Никакая девочка, по совести, ему и не нужна была. В его-то годы. Он тщательно скрывал возраст под черной шляпой, под черными очками, под седыми усами, чтоб не видно было морщин над верхней губой. Еж его коротко стриженных волос уже давно светился серебром. Он, передвигаясь по лику земли, менял в жизни своей города и страны, привык к калейдоскопу пространств и лиц, проносящихся перед ним порой, как ускоренные кадры в синематографе. Он перепробовал все профессии. Он пытался вернуться на Зимнюю Войну, на флот. Плавал на новых кораблях, попадал в новые крушенья. Бог берег его для чего-то опять — не давал умереть. И он цепко, жадно полюбил жизнь. И чем дальше катилась по свету его несусветная жизнь, тем жаднее и цепче он хватался за ее ускользающее колесо — не катись так быстро, погоди. Он думал: времени
Он мотался по воюющей России, сменившей шило на мыло, Царя — на другого жирного Владыку, что Царем не назывался, но Цареву власть присвоил. Он особо не хотел возвращаться в Вавилон, где он учился в моряцкой бурсе на моряка, на матроса, — ноги, поезда, железные повозки, сплетни и выстрелы, опять ходко идущие по дорогам ноги сами принесли его туда, он и пикнуть не успел, — а ведь изрядно времени он шел и ехал. Иную власть он принял как должное — спокойно, как и принимает все русский человек. Царская ли, народная ли война — все Сатана. Вопрос был в том, за что нынче бороться. Тогда, на крейсерах, он шел в сраженье — за Царя, за Россию, за Бога Христа. А теперь? Скользкие, как рыбы, авто расчерчивали свистящим шорохом площади. Он, слезши с поезда, стоял посреди града Вавилона на широкой круглой площади и дивился — какие высокие, выше головы, стали здесь дома, как изукрашены они красными и белыми огнями, как оглушительно играет музыка из распахнутых в мороз окон, как нагло суют ему в ладони горячие пирожки вокзальные девочки-лотошницы: “Купите, дяденька!.. Купите!.. У меня самые вкусные!.. Нет, у меня!” Хорошо еще, дяденька, не дедушка, улыбаясь, подумал он, и тут ему под ноги бросилась, как собачонка, растрепанная вокзальная побляденка, хватая его за руки, за полы пальто, подобострастно и хмельно засматривая ему в глаза:
— А со мной пойдем, милый-хороший!.. Ты ж приезжий, сразу вижу… у меня каморочка есть, кофе заварю, есть и чего покрепче… Отдохнешь… Я недорого беру!.. — и выкрикивала, розовея на ветру, свою цену.
Он вырвал из ее руки руку, отпрянул, быстро пошел, побежал. Еще чего, грязная девка. Отойдя подальше от вокзала, пробираясь старинными, тихими переулками, — во дворах, за черными сетями зимних деревьев, горели красивые особняки медовыми окнами, серебрились в сумраке белые, схваченные инеем колонны, шла старинная, умершая, убитая навсегда жизнь, — он закрыл на миг глаза, вынул из кармана портсигар, вытащил сигарету и спички, затянулся и вспомнил, куря с закрытыми глазами, полузабытый город на восточном побережье, изумрудное море, сосны, и на горе — дом терпимости, и записку, что чернявая девушка, спасшая его, выходившая его, написала туда, своей сестре… или тетке… чтоб его встретили и приветили. Как звали город? Он не помнил. Он помнил — они обстреливали его с крейсеров. А это, однако, мысль. Да, да, это мысль. Он найдет в Вавилоне хороший, уютный бордель и заночует там. Это не дороже, если снять номер в гостинице. Гораздо дешевле. Жить в Вавилоне стоит теперь гораздо дороже, чем любить. Он усмехнулся, выплюнул сигарету изо рта на снег. Потрогал пальцем верхнюю губу. Усы он сегодня в поезде сбрил. И правильно. Он сразу помолодел на десять лет. А ты бы хотел еще на двадцать.
Он пошел по улице быстро, быстро, внимательно взглядывая на вывески. Бордель известно как дает о себе знать. Около первого же красного фонаря, вывешенного над крыльцом, пылавшего алым гигантским помидором, он постучал в дверь носком сапога, потом каблуком.
— Слышим, слышим!.. Милости просим, гость дорогой!..
Привратница, хорошенькая, черненькая, похожая на лисичку, с острой мордочкой и чутким носиком, пригласительно распахнула дверь и поманила его за собой по круто вздирающейся вверх лестнице.
Кругом дерево. Все отделано деревом. Он, любопытствуя, оглядывался: красивые кресла, красивые дверные ручки. На стенах — красивые, добротно прописанные картины: масло и пастели, есть и акварели
под стеклом. На холстах — нагие женщины. Все, как в приличном борделе и должно быть. Женщины на картинах совокуплялись с мужчинами, с женщинами, с ослами, слонами и с павлинами. Он чуть не расхохотался. Павлин, распустивший хвост, сидел на юной девочке, приспустившей восточные шальвары, верхом. Личико девочки выражало неподдельный испуг. Павлин высоко задирал клюв, будто гордился своей победой. Странная акварель привлекла вниманье. Женщина с птичьими крыльями, притороченными к рукам ремнями и веревками, раскинула ноги перед статуей меднозеленого раскосого Будды с торчащим прямо мужским копьем, украшенным живыми цветами и алыми лентами. Под акварелью была коротенькая странная надпись по-русски: “ЦАМЪ”. И нарисован сложный, в виде распахнутых широко птичьих ли, Ангельских крыльев, иероглиф, непохожий на китайский.Его посадили в мягкое огромное кресло в большом полутемном зале, девочки всех мастей сновали сначала мимо него, как бы его не замечая, потом — вокруг него, поглаживая его по отдыхающей на подлокотнике кресла руке, исследуя на денежную прочность его бритое, в черных очках, лицо: богат?.. знатен?.. бандит?.. политик?.. сколько даст за ночь, если на ночь соизволит остаться?.. Он сидел в кресле бестрепетно, не двигаясь. Наблюдал. Хозяйка, толстенькая молодая женщина, вся в русых мелких кудряшках, вся в кружевах и рюшках, по моде давно прошедших лет — такие оборочки носили еще при Царе, — с вздернутым задорно носиком, подлетела к нему, сделала забавный детский книксен и обвела рукой трепещущий от мерцанья фонарей и фонариков полумрак зала: девочки на выбор, отдыхайте, веселитесь, выбирайте, наша такса вам известна. Он припомнил цифру, приклеенную на входной двери. Она его, в сравненьи с гостиницей, вполне устраивала.
Итак… Он нащупал в заднем кармане брюк револьвер. С оружьем он не расставался уже никогда — несколько внезапных нападений живо научили его уму-разуму. Бордель борделем, а может статься всякое. И девочки иногда похлеще тигриц бывают. И… мало ли кто сейчас, в безумном, ждущем черной гибели Вавилоне может засылать своих смертоносных людей везде, чтобы те, стреляя в чужих, отстреливая пришельцев и незнакомцев, следили за сказочной чистотой бешеного града. Вниманье, близ кресла на корточки присела миленькая девочка. Вот разве ее?.. Он окинул локоны, намазанные перламутровой помадой губки усталыми, много видевшими глазами. Счастье, что девочка близоруко щурится и не видит лапки морщин — черные непроницаемые очки скрывают мой взгляд.
Другая девочка ринулась наперерез присевшей перед креслом посетителя. И, гляди-ка, до чего обнаглела, сразу и на колени уселась. И к губам ароматными губками уже лезет: целоваться.
Ба, да у нее одного зубика нет. В драке выбили?..
— Тебя как зовут, мужчина?.. — Мурлыканье раздалось у самого его уха. — Ты седой, перец с солью, о, я это так люблю!.. Меня зовут Курочка. Ты как, на время или на всю ночь?..
— На всю ночь, — кивнул он, любуясь ею, ее глупостью, ее свежей, еще не вытрепанной молодостью, ее жемчужными зубками, блестевшими из-под выкрашенной тузом червей пухлой губы, — одного зубочка нет, ну да это горе не беда, целоваться будет острее, кусать, как зверенок. Зачем ему покупные поцелуи? Затем, что в жизни уже не осталось других?!
Он так и не женился. Ему вешались на шею. Его упрашивали. Женщины, с которыми он был и спал в жизни, любили его, и он это знал. Душа его была выжженна и пуста. Безвидна и пуста; и Дух Божий уже не носился над ней, как он ни высматривал его в пустой ледяной глуби.
Девчонка от восторга взвизгнула, пылко обняла его и крепко расцеловала в губы, оставив на его губах и подбородке всю свою дешевую, пахнущую земляникой помаду.
— Ура! Ура! На ночь! Денежки вперед!
Он сунул ей в вырез платья купюру. Она не стала вытаскивать и смотреть. Она уже спешила. Щечки, сквозь искусственный пошлый румянец, заалели сами, живым теплом. Ротик улыбался все время. Дыра в зубах напротив ноздри ее нисколько не портила. Товарка, которой не повезло, отползла от них по ковру на животе, изображая змею, извиваясь и шипя. Что хотят творят девки. А зады у них круглые — знать, кормят хорошо.
Ему внезапно стало плохо от запаха духов, от мельтешенья накрашенных лиц, от этих живых тел, что продаются, как товар, что съедаются, запиваются вином, гладятся тысячью рук. Зачем он сюда прибрел. Денег на гостиницу пожалел. Да на вокзале бы переспал. Придумал бы что-нибудь. В конце концов у него в Вавилоне есть… нет, никаких друзей. Никого не осталось. Да и были ли когда-нибудь они.
Он схватил девчонку в объятья, слегка приподнял. Скинул с колен на паркет.
— Что медлить! Идем! Нальешь мне вина, я с дороги, устал!
Пока они шли по залу и глядели на обстановку, он понял вдруг — это был бордель в восточном стиле, в стиле Ямато. Повсюду в углах стояли курильницы. Пахнущий сандалом, эбеном, маком, лимоном дым взвивал седые кудрявые пряди к потолку, обволакивал мерцающие фонари и бумажные фонарики, хрустальные лепестки маленьких люстр. Между картин висели белые тряпки, на них были начертаны черные иероглифы. Кое-какие он стал понемногу разбирать: вот “сплетенья двух возлюбленных змей”, вот “нефритовый Пестик входит в яшмовую Пещеру”, вот “махровый Пион показывает сердцевину”, а вот… Этот он не смог разобрать. Вспоминал смутно. Странные, нелепые начертанья — будто кто повозил черной кистью туда-сюда и изобразил кривую рыбацкую джонку. И в джонке — два тела. Два тела в лодке, качающейся на волнах. Двое в любви в море. Кажется, так. Ну да, так.